ФРЕДЕРИК БАСТИА

КОБДЕН И ЛИГА

Движение за свободу торговли в Англии

————————————

Введение

После самого автора наиболее подвержен иллюзиям насчет достоинств и значения книги, конечно, ее переводчик. Быть может, и я не избавлен от этой закономерности, ибо я без колебаний утверждаю, что публикуемая мною книга, если ее, разумеется, прочтут, будет для моей страны своего рода откровением. Свобода в области обмена расценивается у нас как утопия или нечто еще более худшее. Абстрактно за ней признают правомерность как принципа и согласны, чтобы этот принцип занимал подобающее ему место в каком-нибудь теоретическом труде. На этом и ставят точку. Ему, этому принципу, оказывают честь признавать его истинным лишь при одном условии, он должен навсегда оставаться в книге, и только в книге, пылящейся на полке библиотеки. Он не должен оказывать никакого воздействия на практику и поэтому должен передать бразды правления делами принципу противоположному, то есть ложному абстрактно, а именно — принципу запрещения, ограничения, протекции. Если и существуют еще экономисты, которые, среди окружающей их пустоты, не выкинули окончательно из своего сердца святую веру в догмат свобода, то они почти не осмеливаются искать неуверенным взглядом сомнительный его триумф в глубинах далекого будущего.

Как зерно, покрытое толстым слоем бесплодной почвы, может прорасти, лишь когда что-то сдвинет эту почву, и росток, выйдя к поверхности, будет купаться в живительных солнечных лучах, так и они видят священное зерно свободы под твердым и непроницаемым слоем страстей и предубеждений, и страшатся подсчитать, сколько же должно совершиться социальных революций, чтобы росток этого зерна осветило солнце истины. Они не подозревают — по крайней мере, именно такое складывается впечатление, — что хлеб сильных, превращенный в молоко для слабых, уже обильно распределяется среди людей целого поколения нашего времени; что великий принцип свободы обмена пробил свою оболочку и вихрем пронесся по умам; что он воодушевляет и вдохновляет одну великую страну и создал там непреклонную убежденность в общественном мнении; что принцип этот скоро станет руководством во всех делах человека и будет пронизывать все экономическое законодательство великого народа. Такова благая весть, содержащаяся в этой книге. И разве, когда эта весть достигнет ваших ушей, разве у вас, друзья свободы, радетели союза народов, апостолы всеобщего братства людей, защитники трудящихся классов, она не пробудит в сердцах веру, рвение и храбрость? Если бы слова и мысли этой книги могли проникнуть под холодные плиты могил Траси, Сэя, Конта, я думаю, что кости великих человеколюбцев шевельнулись бы от радости.

Но увы! Я не забываю условия, которое поставил сам себе: если эту книгу прочтут. Кобден? Лига? Освобождение обмена? Кто такой Кобден? Кто во Франции слышал о Кобдене? Однако последующие поколения непременно свяжут его имя с одной из великих социальных реформ, которые время от времени, но совсем не часто, отмечают путь человечества в сторону развития цивилизации — восстановлением не права на труд, согласно ходячему ныне выражению, а права самого труда на справедливое и естественное вознаграждение. Безусловно верно также и то, что Кобден соотносится со Смитом, как распространение изобретения соотносится с самим изобретением. С помощью своих многочисленных сотоварищей он распространял среди людей экономическую науку. Рассеивая в умах соотечественников предрассудки и предубеждения, служившую базой для монополии, этой кражи внутри страны, и для завоеваний, то есть кражи и грабежа вне страны, разрушая слепой антагонизм, толкающий класс против класса и народ против народа, он подготовил людям мирное и братское будущее, основанное не на химерическом самоотречении, а на нерушимой воле сберегать и продвигать дальше человеческую индивидуальность — чувство, которое пытались принизить под уничижительным названием своекорыстного интереса, но которое — и этого нельзя не признать, было угодно самому Богу ради сохранения и развития рода человеческого. Верно и то, что его апостольское служение проходило в наше время, под нашим небом, у наших дверей, и деяния его до сих пор служат стране, к любому событию в которой мы привыкли относиться с чрезвычайным вниманием.

И тем не менее кто слышал хоть что-нибудь о Кобдене? О Господи, мы занимаемся чем угодно и внимаем чему угодно, исключая все то, что меняет облик мира. Надо ли помочь г-ну Тьеру заменить г-на Гизо или помочь г-ну Гизо заменить г-на Тьера? Не угрожает ли нам новое вторжение варваров в виде египетского масла или сардинского мяса? И не повредит ли нам, если мы когда-нибудь переключим на свободную связь народов наше внимание, столь полезное поглощенное ныне проблемами Нукагивы, Папеити и Маската?

Лига! О какой Лиге идет речь. Неужели там появился свой Гиз или Майена? Или католики и англикане устроили там свою битву под Иври?

Связана ли агитация, о которой вы говорите, с ирландской агитацией? Будут ли там войны, битвы, кровопролитие? Быть может, тогда пробудится наше любопытство, ибо мы ужасно любим игры грубой силы. Да и религиозные вопросы нас тоже интересуют. Ведь с некоторых пор мы стали такими добрыми католиками, такими добрыми папистами!

Освобождение обмена! Ах, какое разочарование, какое, можно сказать, падение! Разве право обмениваться, если вообще можно называть его правом, заслуживает того, чтобы мы им занимались? Свобода говорить, писать, учить — это да; об этом можно поразмышлять время от времени, но когда есть само время, когда более важный вопрос — распределение министерских портфелей — оставляет нам какие-то минуты передышки, потому что именно такие вопросы занимают людей, когда у них образуется досуг. Но свобода покупать и продавать! Свобода распоряжаться плодом своего труда, получить в обмен что-нибудь другое — это, конечно, тоже интересует людей, трудящихся, это касается жизни рабочего. Но обмениваться, торговаться — как это прозаично! И потом это же всего-навсего вопрос благополучия и справедливости. Благополучие! Это слишком материально, слишком материалистично в наш век самоотречения и воспарения. Справедливость! О, слишком холодно звучит? Коли бы речь шла о милостыни, сколько прекрасных слов можно было бы сказать! К тому же разве это плохо, разве не мягкосердечно оставаться в рамках несправедливости, но при этом с готовностью, как это делаем мы, проявлять благотворительность и филантропию?

“Жребий брошен, — восклицал Кеплер, — я пишу книгу! Прочтут ли ее в нынешнем веке или после, какая мне разница? Она может ждать и ждать своего читателя”. Я не Кеплер. И не вырвал у природы ни одного ее секрета; я простой и самый заурядный переводчик. И все же решусь сказать, как этот великий человек: эта книга может подождать, читатель придет к ней рано или поздно. В конце концов пусть моя страна дремлет какое-то время в добровольном неведении, раз ей так нравится, относительно гигантской революции, потрясающей британскую землю, но настанет день, и она, наша страна, будет потрясена зрелищем огнедышащего вулкана... нет, благотворного сияния в северной части неба. Да, настанет день, и он недалек, когда наша страна вдруг и без предварительных известий и предсказаний узнает великую новость: Англия открывает все свои порты, она опрокинула все барьеры, отделявшие ее от других стран. У нее было пятьдесят колоний, а теперь только одна, и эта одна — весь мир. Она обменивается со всеми, кто хочет обмениваться; она покупает, не требуя, чтобы покупали у нее; она приемлет всякие отношения и сама не навязывает ни одного; она приветствует нашествие в страну ваших товаров. Англия освободила труд и обмен.

Но тогда, может быть, все-таки захотят узнать, как, кем и с какого времени эта революция готовилась: в каких, недоступных подземельях, в каких неведомых катакомбах она замышлялась, какое такое таинственное масонство сплело ее нити. Эта книга как раз и отвечает на все эти вопросы. О Господи! Все совершалось при свете солнца или, во всяком случае, при свете дня (ибо утверждают, что в Англии солнца нет). Совершалось публично, в дискуссиях, проходивших целых десять лет по всей стране. Это обсуждение увеличило число английских газет и их формат тоже. Оно породило тысячи тонн брошюр и листовок. За ним со вниманием и тревогой следили в Соединенных Штатах, Китае, даже в диких ордах африканских чернокожих.

И только вы, французы, ни о чем не подозревали. Почему? Надо поведать, но будет ли это осторожно? Ладно? Истина меня подталкивает, и я скажу. Среди нас живут два больших коррупционера, которые покупают и подкупают всю публицистику. Имя одному Монополия, другому — Дух партийности. Первый говорит: мне нужна ненависть между Францией и заграницей, так как если страны не будут ненавидеть друг друга, они в конце концов договорятся, объединятся, полюбят друг друга и, быть может, — подумать страшно! — начнут обмениваться своей продукцией. Второй говорит: мне нужна межнациональная вражда, потому что я стремлюсь к власти; и я приду к ней, если мне удастся приобрести столько популярности, сколько я смогу лишить ее моих противников, если я покажу, что они продались какой-нибудь стране, готовой нас захватить, и если сам я предстану как спаситель отечества. Был заключен союз между монополией и духом партийности, и было решено, что всякая публикация, рассказывающая о том, что происходит за границей, будет отвечать двум требованиям: скрывать, искажать. Именно так Франция держалась в систематическом неведении того, что открывает эта книга. Но как могли преуспеть в вышесказанном газеты? Вас это удивляет? Меня тоже. Однако успех их бесспорен.

Вместе с тем и именно потому, что я ввожу читателя (если у меня будет читатель) в мир, совершенно ему не знакомый, я позволю себе предварить этот перевод некоторыми общими соображениями об экономическом режиме в Великобритании, о причинах, породивших Лигу, о духе и значении этой ассоциации с социальной, нравственной и политической точек зрения.

Говорили и часто повторяют, что школа экономистов, считающая, что интересы различных классов общества должны обеспечиваться сами по себе, естественными процессами, эта школа возникла в Англии. Отсюда поспешили, притом с необычайной легкостью, сделать вывод, что ужасающий контраст между богатством и нищетой, характеризующий Великобританию, есть результат доктрины, авторитетно провозглашенной Адамом Смитом и методично изложенной Ж.-Б. Сэем. Видимо, у нас думают, что по ту сторону Лa-Манша безраздельно царствует свобода, которая и устраивает столь неравное распределение богатств.

Он присутствовал, говорил на днях г-н Минье г-ну Сисмонди, он присутствовал при великой экономической революции нашего времени. Он видел и восхищался блестящими результатами идей, которые освободили труд, смели преграды, возведенные хозяевами разных гильдий, разными формами господства, внутренними таможнями, многочисленными монополиями, — преграды, мешавшие ему производить и обмениваться; идей, которые вызвали обильное производство и свободное движение стоимостей, и т.д.

Но скоро он глубже проник в суть вещей, и ему предстало зрелище, гораздо менее способное вселить гордость успехами человека и уверенность в его счастье, и это в той самой стране, где новые теории получили самое быстрое и самое полное развитие, в Англии, где они царствовали всецело. Что же он увидел. Он увидел все величие, но также и всю чрезмерность неограниченного производства..., каждый прекративший свое существование рынок, приводящий к голодной смерти целое население, зарегулированная конкуренция, пресловутое естественное обеспечение интересов, часто более опустошительное, чем война. Он увидел человека, обреченного быть чем-то вроде пружины некоей машины, более умной, чем он сам; человека, изгнанного в нездоровые места проживания, где жизнь его сокращается наполовину, где семейные связи рвутся, а нравственные правила теряются безвозвратно... Одним словом, он увидел, как крайняя нищета и страшная деградация, так сказать, печально выкупают и глухо угрожают процветанию и роскоши великого народа.

Удивленный и смущенный, он задался вопросом, так разве наука, жертвующая счастьем человека ради производства богатства... есть истинная наука... С этого момента он стал утверждать, что политическая экономия должна гораздо меньше иметь предметом своего рассмотрения абстрактное производство богатства и гораздо больше — справедливое его распределение.

Заметим мимоходом, что политическая экономия вовсе не занимается производством (тем более абстрактным производством) больше, чем распределением богатства. Да и вообще сами эти вещи составляют предмет труда и обмена. Политическая экономия — не искусство, а наука. Она ничего не навязывает, она даже ничего не советует, и, следовательно, она не приносит никаких жертв. Она описывает, как производится и распределяется богатство, подобно тому как физиология описывает работу наших органов, и приписывать первой из этих наук все беды общества так же неправомерно, как приписывать второй болезни нашего тела.

Как бы там ни было, те весьма распространенные умонастроения, слишком красочно изложенные и истолкованные г-ном Минье, естественным образом ведут к произволу. При виде возмутительного неравенства, якобы порожденного экономической теорией — нет, скажем напрямик — якобы порожденного свободой, притом там, где она господствует со всей очевидностью, вполне можно понять, что именно ее обвиняют, именно ее отвергают и бичуют и укрываются от нее в разных искусственных социальных урегулированиях, в разных видах организации труда, в принудительных ассоциациях, капитала и рабочей силы, в утопиях — одним словом, во всем том, что заранее приносит свободу в жертву как несовместимую с торжеством равенства и братства среди людей.

В нашу задачу не входит излагать учение о свободном обмене; мы не собираемся также биться со всякого рода школами, которые в наше время узурпировали термин “социализм” и не имеют между собой ничего общего кроме самой этой узурпации.

Однако важно установить, что дело не в том, что экономический режим Великобритании еще далек от того, чтобы основываться на принципе свободы, что еще нет там распределения богатства естественным образом и нет такого положения, когда, по удачному выражению г-на Ламартина, каждая отрасль обеспечивает себе посредством свободы такую справедливость, какой не может дать ей никакая произвольная система. Дело в том, что, если не считать стран, где еще господствует рабство, нет ни одной страны в мире, в которой теория Смита — доктрина “Позволяйте делать, позволяйте идти”, или “Пусть все идет своим ходом” — практиковалась бы куда меньше, чем в Англии; нет другой страны, где человек человеком эксплуатировался бы столь систематическим образом.

И не надо думать — а нам как раз могут возразить, что мы так думаем, — будто именно свободная конкуренция привела в конце концов к подчинению рабочей сила капиталу, трудящегося класса классу праздному. Нет, такое подчинение не может рассматриваться ни как результат принципа, ни даже как злоупотребление принципом, которым никогда не руководствовалась британская промышленность. Истоки этой несправедливости надо искать в другой эпохе, когда, разумеется, не было никакой свободы, а происходило завоевание Англии норманнами.

Однако, не пересказывая здесь историю двух народов, шагающих ныне по британской земле и устраивавших на ней кровавые побоища в форме гражданских, политических, религиозных войн, все же следует напомнить об их соответственном положении с экономической точки зрения.

Хорошо известно, что английская аристократия является собственницей всей поверхности страны. Кроме того, она обладает могуществом законодателей. Остается выяснить, употребила ли она это могущество в интересах всего общества или только в своих собственных интересах.

“Если бы наш финансовый кодекс, — говорил г-н Кобден, напрямую обращаясь к аристократии в парламенте, — если бы наш свод законов вдруг лопал на Луну, один, без всяких исторических комментариев, то его было бы вполне достаточно, чтобы жители Луны поняли, что он представляет собой произведение сеньоров-землевладельцев”. (Лендлордов.)

Когда аристократическая раса одновременно владеет правом законотворчества и силой, заставляющей исполнять законы, то, к сожалению, слишком ясно, что она все делает к своей выгоде. Такова горькая правда. Она опечалит, я знаю, отзывчивые души людей, которые, так сказать, желая реформировать злоупотребления, хотят при этом опереться не на реагирование самих страдающих от эксплуатации, а на свободную и дружественную инициативу самих эксплуататоров. Мы хотели бы, чтобы нам показали хоть один пример в истории, свидетельствующий о такой самоотверженности. Но нет ничего подобного ни у господствующих каст в Индии и не было ни у спартанцев, ни у афинян, ни у римлян, которыми нам непрестанно предлагают восхищаться, ни у феодальных сеньоров Средневековья, ни у плантаторов Антил, и даже весьма сомнительно, чтобы все эти угнетатели человечества когда-либо рассматривали свое могущество как несправедливое и незаконное*[A1].

Если проникнуть глубже в суть вещей и рассмотреть, так сказать, фатальные нужды аристократических рас, то можно быстро заметить, что последние сильно изменились и усложнились под действием того, что именуется принципом популяции.

Если бы аристократические классы были как бы недвижимы по своей природе, если бы они не обладали способностью размножаться, как все прочие, то, быть может, некоторая степень счастья и даже равенства была бы совместима с режимом завоевателей. После того как земли были распределены между благородными фамилиями, каждая передавала бы свои владения от поколения к поколению через единственного наследника, и тогда было бы вполне мыслимо, что и класс предпринимателей может мирно расти и процветать рядом с расой завоевателей.

Но завоеватели размножаются как простые пролетарии. В то время как границы страны неподвижны, и число земельных владений сеньоров остается все тем же, потому что, не желая ослабить свое могущество, аристократия не делит свои земли, а передает их целиком от старшего сына к старшему сыну, в это же самое время образуются и множатся семьи младших отпрысков. Они не могут жить трудом, так как, по психологии благородного человека, труд — дело гнусное. Остается единственное средство для поддержания жизни — эксплуатация трудящихся классов. Грабеж вне страны называется войной, завоеванием, приобретением колоний. Грабеж внутри страны называется налогами, теплыми должностными местечками, монополиями. Цивилизованные аристократии обычно занимаются обоими видами грабежа; варварские аристократии вынуждены отказываться от второго вида по простой причине: вокруг них нет класса предпринимателей, карманы которых можно обчищать. Но когда источников внешнего ограбления тоже не хватает, что происходит у варваров с аристократическими поколениями младших ветвей? Во что они превращаются? Их душат, притом буквально, ибо натура всех аристократий такова, что они предпочитают труду даже смерть.

“На архипелагах Великого океана младшие дети семей не получают никакой доли из наследства отцов. Они могут кормиться лишь тем, что дают им старшие, если сами остаются в семье, или тем, что может предоставить им порабощенное население, если они вступают в военную ассоциацию “арреоев”. Но в любом случае у них нет надежды продлить свой род. Невозможность передать своим детям какую-либо собственность и сохранить за ними ранг, в котором они родились, — все это, по-видимому, и привело к правилу убивать таких детей путем удушения”001 .

Английская аристократия, пронизанная теми же инстинктами, что и аристократия малайская (обстоятельства бывают разные, но человеческая природа везде одинакова), оказалась, если можно так выразиться, в более благоприятной среде. Рядом с ней и под ней жило самое работящее население в мире, самое активное, самое упорное и энергичное и вместе с тем самое покорное. И она его нещадно эксплуатировала.

Задумана эта эксплуатация была хорошо и проводилась крепко. Владение землей дает в руки английской олигархии законодательную силу, а с помощью законодательной силы она изымает богатство у промышленности. Богатство же она использует для распространения вовне этой системы присвоения; так Великобритания приобрела сорок пять колоний. А колонии служат ей, олигархии, предлогом, чтобы за счет промышленности к выгоде кое-каких второстепенных отраслей хозяйства повышать и без того тяжелые налоги, увеличивать армию и военный флот.

Надо воздать должное английской олигархии. В своей двуединой политике внутреннего и внешнего ограбления она проявила необычайную ловкость. Два слововыражения и одновременно два предрассудка оказались для нее достаточными, чтобы приобщить к своей политике те самые классы, на которые ложатся все тяготы этой политики: монополию она назвала Покровительством, а колонии — Рынками сбыта.

Тем самым существование британской олигархии, во всяком случае ее законодательное господство, — это не только рана на теле Англии, но и постоянная опасность для Европы.

А если так, то как можно, чтобы Франция не обращала никакого внимания на гигантскую битву, происходящую на ее глазах — битву между духом цивилизации и духом феодализма? Как можно, чтобы она даже не знала имен людей, достойных благодарности всего человечества, — Кобден, Брайт, Мур, Вильерс, Томпсон, Фокс, Вильсон и тысяча других, которые осмелились начать борьбу и ведут ее талантливо, смело, с преданностью делу и с восхитительной энергией? Утверждают, что это всего-навсего чистейший вопрос о свободе торговли. И совершенно не замечают, что свобода торговли должна лишить олигархию возможностей внутреннего ограбления, то есть монополий, и ограбления внешнего, то есть колоний, поскольку и монополии, и колонии настолько несовместимы со свободой обмена, что могут представлять для нее лишь произвольное ограничение или произвольный предел для ее развертывания.

Да, собственно, что я говорю? Если Франция и смутно знает что-нибудь об этой битве не на жизнь, а на смерть, которая надолго решит судьбу человеческой свободы, то симпатизирует она отнюдь не тем, кто начал битву. Вот уже несколько лет ей внушают страх перед словами “свобода”, “конкуренция”, “перепроизводство”. Ей наговорили массу вещей насчет того, что эти слова предполагают нищету, пауперизм, деградацию рабочих классов. Ей много раз повторяли, что существует английская политическая экономия, делающая из свободы орудие макиавеллизма и угнетения, и французская политическая экономия, которая, действуя под именами филантропии, социализма, организации труда, скоро установит равенство условий жизни на всей земле, — ей так много это повторяли, что ее ужасает доктрина, основанная в конце лишь на справедливости и здравом смысле, которую очень кратко можно выразить так: “Пусть люди обмениваются свободно и когда им угодно плодами своего труда”. Если бы крестовый поход против свободы поддерживался только людьми с богатым воображением, желающих сформулировать окончательные истины науки, не изучив ее начал, беда была бы невелика. Но разве не больно видеть, как подлинные экономисты, движимые, по-видимому, страстью к эфемерной популярности, низводят сами себя к пышным декламациям и делают вид, будто верят в то, во что вовсе не верят, а именно — что пауперизация, страдания пролетариата и вообще нижних классов социальной лестницы должны быть приписаны тому, что именуют чрезмерной конкуренцией и перепроизводством?

Неужели, с первого же взгляда на вещи, никого не удивляет, что нищета, нужда, нехватка продуктов имеют причиной... что? переизбыток продуктов. Разве не странно слышать, что люди живут впроголодь потому, что в мире слишком много продовольствия, и что им не во что одеться потому, что машины поставляют слишком много одежды на рынок? Да, пауперизм в Англии есть бесспорный факт, имущественное неравенство там разительно. Но зачем искать этим явлениям столь странную причину, когда они объясняются причиной вполне обыкновенной: систематическое ограбление людей трудящихся людьми праздными?

Вот тут-то как раз и уместно дать описание экономического режима Великобритании в годы, предшествующие частичным и в некоторых отношениях обманчивым реформам, которыми с 1842 года занимается парламент по инициативе нынешнего кабинета.

Первое, что удивляет в финансовом законодательстве наших соседей и что как будто специально создано на удивление земельных собственников европейского континента, это почти полное отсутствие поземельного налога, и это в стране с огромным государственным долгом и громоздкой администрацией.

В 1706 году (во времена Унии*[A2] при королеве Анне) в государственном доходе:

Доля поземельного налога . . . . . .

  1 997 379 ф. ст.

акцизного сбора. . . . . . . . . . .

  1 792 763

таможенных сборов . . . . . . .

  1 549 351

В 1841 году, при королеве Виктории:

 

Доля поземельного налога . . . . .

  2 037 627

акциза . . . . . . . . . . . . . . . . . .

12 858 014

таможенного сбора . . . . . . .

19 485 217

Таким образом, прямой налог остался тем же, а обложение продуктов питания и предметов потребления удвоилось.

При этом надо еще учесть, что в указанный промежуток времени земельная рента, то есть доход земельных собственников, выросла в пропорции один к семи, так что одно и то же земельное владение облагалось при королеве Анне налогом, составлявшим 20 процентов от ренты, а сегодня он составляет лишь 3 процента.

Надо заметить также, что поземельный налог — это всего-навсего одна 1/25 часть всего государственного дохода (2 млн из 50 млн общей выручки). Во Франции и во всей континентальной Европе он составляет гораздо более значительную часть, если к ежегодному налогу добавить обложение в связи с передачей, обменом земель и т.п.; по ту сторону Ла-Манша собственность на недвижимость от такого обложения свободна, хотя личная и промышленная собственность облагаются там весьма жестко.

Такая же, так сказать, пристрастность, наблюдается и в косвенных налогах. Поскольку они одинаковы, вместо того чтобы быть разными в зависимости от качеств облагаемых продуктов и изделий, получается, что они несравненно более тяжелы для бедных классов, чем для богатых.

Так, чай Пекоэ стоит 4 шиллинга, чай Бохеа — 9 денье; поскольку пошлина в обоих случаях составляет 2 шиллинга, то получается, что первый облагается на 50 процентов, а второй — на 300.

То же самое с сахаром. Рафинированный стоит 71 шиллинг, сырец — 25 шиллингов, твердая пошлина в 24 шиллинга соответствует 34 процентам для рафинада и 90 — для сырца.

Возьмем табак. Вирджинский, который называют табаком для народа, — 1200 процентов, гаванский — 105.

Вино для богатых — 28 процентов, вино для бедных — 254.

И все то же самое во всем остальном.

Затем идет закон о зерне и продуктах питания (corn and provisions law), именуемый хлебным законом, о котором нужно иметь ясное представление.

Хлебный закон, исключающий ввоз иностранного зерна или облагающий его огромными ввозными пошлинами, имеет целью повысить цену на зерно внутри страны, имеет предлогом защиту собственного сельского хозяйства и имеет результатом увеличение ренты, получаемой собственниками земли.

То, что цель хлебного закона — повысить цену на зерно в стране, признается всеми партиями. Законом 1815 года парламент открыто показал свое твердое намерение удерживать цену на пшеницу в 80 шиллингов за четверть. Законом 1828 года он пожелал обеспечить производителям 70 шиллингов. Закон 1842 года (принятый после реформ г-на Пиля, и поэтому мы не будем здесь вдаваться в его подробности) был составлен и рассчитан так, чтобы цена на зерно не опускалась ниже 56 шиллингов — уровень, который, как утверждают, компенсирует издержки и обеспечивает приемлемое вознаграждение фермерам, Правда, эти законы часто не достигали поставленной цели, и сейчас, например, фермеры, рассчитывавшие на установленную законом цену в 56 шиллингов и заключившие соответственные арендные договоры, вынуждены продавать за 45 шиллингов. Дело в том, что в законах естественных, имеющих тенденцию сводить все прибыли к общему уровню, действует некая сила, которую нелегко одолеть деспотизму.

Не менее очевидно и то, что так называемое покровительство сельского хозяйства служит именно предлогом и ничем иным. Число ферм, сдающихся внаем, ограничено. Число фермеров или людей, которые могут стать фермерами, не ограничено. Поэтому конкуренция между ними вынуждает их удовлетворяться самыми низкими прибылями, ниже которых дело уже невыгодно. Если бы, ввиду дороговизны зерна и скота, заниматься фермерством стало бы очень привлекательно, сеньоры тотчас бы подняли арендную плату, и сделать это им было бы тем легче, что число желающих стать фермерами было бы значительным.

Наконец, ни для кого не секрет, что хозяин земли, лендлорд, пользуется в конечном счете всеми выгодами от этой монополии. Излишек цены, изъятый у потребителя, должен быть передан кому-то, и поскольку он минует фермера, он поступает в карман землевладельца.

Однако каков конкретно тот груз, который монополия взваливает на плечи английского народа?

Чтобы узнать это, достаточно сравнить цену на иностранное зерно в зернохранилищах с ценой на хлеб внутри страны. Разница, умноженная на число четвертей хлеба, ежегодно потребляемых в Англии, даст точную цифру узаконенного грабежа со стороны британской олигархии.

Среди статистиков тут нет единого мнения. Вероятно, одни из них что-то преувеличивают, другие что-то преуменьшают в зависимости от того, принадлежат ли они сами к партии грабящих или к партии ограбленных. Наибольшего доверия заслуживают в данном случае, по-видимому, должностные лица Торговой палаты (Board of trade), которые предоставляют свои сведения и излагают свое мнение комитету палаты общин.

Сэр Роберт Пиль, представляя в 1842 году первую часть своего финансового плана, говорил: “Я думаю, что правительство Ее Величества, и предложения, которые оно вам представляет, заслуживают полного доверия, поскольку внимание парламента уже было серьезно обращено на эту проблему в вопросах и ответах в комитете палаты в 1839 году”.

В той же речи премьер-министр сказал также: “Г-н Дикон Юм, человек, утрату которого мы все оплакиваем, определил, что потребление зерна в стране составляет одну четверть на человека”.

Так что есть все: и авторитет, на который я буду сейчас опираться, и компетенция излагавшего свое мнение, и важные обстоятельства, при которых оно высказывалось, и даже, так сказать, санкция самого премьер-министра Англии.

По интересующему нас сюжету я привожу выдержки из вышеназванного опроса в комитете палаты общин.

Председатель: Сколько лет вы занимались таможенными делами и работали в Торговой палате?

Г-н Дикон Юм: Я работал в таможне 38 лет и потом 11 лет в Торговой палате.

Вопрос: Придерживаетесь ли вы мнения, что покровительственные пошлины равнозначны прямому налогу на общество, поскольку повышаются цены на предметы потребления?

Ответ: Решительно придерживаюсь. Я могу разделить на составные части цену, в которую мне обходится та или иная вещь, только следующим образом: одна часть — это естественная цена, другая — это пошлина или налог, притом надо уточнить, что пошлина перекладывается из моего кармана в карман другого частного лица, а не поступает в государственный доход...

В.: Вы когда-нибудь подсчитывали, во что обходится стране монополия на зерно и на мясо?

О.: Я думаю, что это можно подсчитать, хотя и очень приблизительно. Как полагают, каждый человек потребляет в среднем одну четверть хлеба. К естественной цене прибавим 10 шиллингов за покровительство. Вряд ли меньше, чем вдвое больше, покровительство прибавляет к цене на мясо, ячмень, овес, сено, масло и сыр. Всего получается 36 млн ф. ст. в год, и народ выплачивает эту сумму из своего кармана столь же непреложно, как если бы платил ее казначейству в виде налогов.

В.: Следовательно, народу труднее платить действительные налоги, которых требует государство?

О.: Разумеется. Уплатив, так сказать, личные, “добровольные” налоги, он оказывается в затруднении платить налоги государственные.

В.: Следуют ли отсюда также и трудности, ограничения для промышленности нашей страны?

О.: Да, здесь вы касаетесь самого болезненного следствия. Правда, тут подсчитывать труднее. Но если бы страна пользовалась расширением и ростом торговли — а так и случится, я уверен, при отмене всех видов покровительства, то, полагаю, он безболезненно вынес бы увеличение налогов на 30 шиллингов на жителя.

В.: Таким образом, по вашему мнению, для народа тяжесть протекционистской системы превосходит тяжесть налогообложения?

О.: Да, я думаю именно так, учитывая результаты и следствия этой системы — как прямые, так и косвенные, хотя последние оценить труднее.

Другой член Торговой палаты, г-н Макгрегор, дал такой ответ: “Я считаю, что обложение в нашей стране богатств, произведенных трудом и гением ее жителей, обложение в виде ограничительных и запретительных пошлин, намного превосходит, вероятно вдвое, всю сумму налогов, поступающих в казначейство”.

Г-н Портер, другой видный деятель Торговой палаты, хорошо известный во Франции своими работами по статистике, высказался в комитете палаты общин в таком же духе*[A3].

Таким образом, мы можем с уверенностью сказать, что английская аристократия похищает у народа посредством одного только этого закона (corn and provisions law) весьма значительную часть продукта его труда, или, что то же самое, правомерных, законных, но не удовлетворенных его потребностей — часть, которая достигает одного миллиарда в год, а быть может, и двух миллиардов, если учесть косвенные следствия этого закона. Таково, собственно говоря, и есть наследство, приготовленное аристократами-законодателями, старшими семейств, для самих себя.

Но надо еще было обеспечить младших, ибо, как мы уже видели, аристократические расы обладают той же способностью размножаться, что и прочие люди, и во избежание ужасных дрязг и междоусобиц нужно было уготовить младшим ветвям приличную участь, то есть не понуждать их к труду, а кого-то грабить, поскольку вообще для поддержания жизни есть только два способа: производить или отнимать силой.

Были открыты младшим два обильных источника доходов: государственное казначейство и колониальная система. По правде сказать, оба они образуют единое целое. Увеличивают армию и флот, а значит и налоги, в целях завоевания колоний, а колонии сохраняются, чтобы сохранять и поддерживать на постоянной основе большую армию, большой флот и высокие налоги.

И пока люди верили, что, по соглашению о взаимной монополии, обмен между монополией и ее колониями есть нечто иное и более выгодное, чем обмен между свободными странами, колониальная система могла поддерживаться такой вещью как национальный предрассудок. Однако когда наука и опыт (а наука есть не что иное как методически организованный опыт) показали и освободили от всякого сомнения простую истину: продукты обмениваются на продукты, — тогда стало очевидным, что сахар, кофе, хлопок, ввозимые из других стран, открывают для собственной промышленности не меньше рынков сбыта, чем те же самые продукты и сырье из колоний. И с этих пор режим, сопровождаемый множеством насилий и опасностей, потерял точку опоры: для него не осталось никаких разумных и никаких особых оснований. Он выявил себя как чистый предлог и простой повод для огромной несправедливости. Рассмотрим это подробнее.

Что касается английского народа — а я имею в виду прежде всего класс производителей, — то он ничего не выигрывает от обширных колониальных владений. В самом деле, если этот народ достаточно богат, чтобы покупать сахар, хлопок, строительный лес, то какая ему разница — покупать ли все это на Ямайке, в Индии и Канаде или же в Бразилии, Соединенных Штатах, в странах Балтики. Надо лишь, чтобы английский промышленный труд оплачивал сельскохозяйственный труд Антильских островов, как и труд стран Севера. Поэтому совершенно неразумно принимать в расчет лишь так называемые рынки сбыта, открытые для Англии ее колониями. Эти рынки никуда бы от нее не ушли, даже если колонии получили бы свободу, она все равно делала бы там закупки. А вдобавок она имела бы еще и иностранные рынки, которых лишила сама себя, ограничиваясь снабжением из собственных колоний, установив режим монополии.

Когда Соединенные Штаты провозгласили свою независимость, колониальные предрассудки были очень сильны. Всем известно, что Англия подумала тогда, что ее торговля разорена. Она так крепко в это поверила, что решила заранее разорить себя сама, понеся огромные издержки войны за удержание этого обширного континента под своим владычеством. Но что получилось? В 1776 году, в начале войны за независимость, английский вывоз в Северную Америку составлял 1,3 млн ф. ст., а в 1784 году, после признания независимости, он возрос до 3,6 млн ф. ст.; сегодня он составляет 12,4 млн ф. ст. — сумму, почти равную вывозу Англии во все свои сорок пять колоний, которая в 1842 году была не выше 13,2 млн ф. ст. Да ведь и действительно, чего ради прекращать обмен между обеими странами — железо на хлопок или ткани на муку? Неужто из-за того, что Соединенными Штатами управляет президент, избранный их гражданами, а не лорд-губернатор, оплачиваемый казначейством? Но какое это имеет отношение к торговле? Если мы когда-нибудь начнем назначать в разные места наших мэров и префектов, разве это помешает бордосским винам поступать в Эльбеф, а эльбефским сукнам в Бордо?

Возможно, кто-то будет утверждать, что после акта о независимости Англия и Соединенные Штаты отвергают товары друг друга, чего не случилось бы, если бы не порывались колониальные связи. Но это лишь подтверждает мое утверждение и показывает ложь утверждения противоположного, так как обе страны только выигрывают от свободного обмена продуктами своей земли и своей промышленности. Я спрашиваю, как может быть обмен зерна на железо или табака на ткань вреден или, наоборот, полезен в зависимости от того, являются ли обменивающиеся страны политически независимыми одна от другой или нет? Если оба эти огромные англосаксонские семейства действуют разумно и в соответствии со своими подлинными интересами, ограничивая свой взаимный обмен, то они, видимо, поступают так потому, что обмен вреден, и в таком случае они ограничивали бы его даже при наличии английского губернатора в Капитолии. Если же они поступают неразумно и ошибаются, значит они плохо поняли свои интересы, и никакие колониальные связи не сделали бы их умнее.

Заметьте, между прочим, что вывоз 1776 года, составивший 1,3 млн ф. ст., не дал Англии прибыли больше 20 процентов, то есть 260 тыс. ф. ст.; и неужели думают, что одно только управление этим обширным континентом не поглотило бы сумму вдесятеро большую?

Торговлю Англии с ее колониями и особенно рост этой торговли часто преувеличивают. Несмотря на то что английское правительство понуждает граждан страны снабжаться из колоний, а колонистов из метрополии, несмотря на то что в последние годы таможенные барьеры, отделяющие Англию от других независимых стран, необычайно умножились и укрепились, торговля Англии с заграницей развивается быстрее, чем ее колониальная торговля, как это видно из следующих данных:

   

Вывоз, ф. ст.

 
 

в колонии

за границу

Всего

1831

10254940

26909432

37164372

1842

13261436

34119587

47381023

В каждом из этих годов колониальная торговля составляла лишь немногим больше четверти общего объема торговли; за
11 лет она выросла всего-навсего примерно на 3 млн. Притом надо заметить, что в этой цифре доля Ост-Индии, по отношению к которой в данный промежуток времени стал применяться принцип свободы, достигает 1,3 млн ф. ст., а доля Гибралтара, торговля с которым по сути не колониальная, а иностранная, с Испанией, — составляет 600 тыс. ф. ст.; так что реальное увеличение колониальной торговли за одиннадцать лет можно оценить в 1,1 млн ф. ст. За тот же самый период и несмотря на наши тарифы вывоз Англии во Францию поднялся с 602 688 до 3 193 939 ф. ст.

Таким образом, покровительствуемая торговля выросла на 8 процентов, а торговля, которой чинились помехи, — на 450 процентов!

Но если английский народ ничего не выиграет, а даже очень много потерял от колониальной системы, то этого никак не скажешь о младших ветвях британской аристократии.

Прежде всего, эта система требует, чтобы были армия, флот, дипломаты, генерал-губернаторы, губернаторы и всяческие резиденты и агенты. И хотя эта система изображается как имеющая целью помогать отечественному сельскому хозяйству, торговле и промышленности, все эти высокие должности занимают не фермеры, не торговцы и не промышленники. Можно утверждать, что очень и очень значительная часть тяжелых налогов, взваленных главным образом на плечи народа, идет на жалованье этим проводникам и охранителям завоеваний, которые как раз и представляют собой младшеньких в рядах английской аристократии.

Ни для кого не секрет, что эти благородные искатели приключений приобрели обширные владения в колониях. Именно им было оказано покровительство, и нетрудно подсчитать, во что это обходится трудящимся классам.

До 1825 года английские законы, касающиеся сахара разного происхождения, были очень сложными.

Сахар с Антил облагался наименьшей пошлиной; пошлина на сахар с Мориса и из Индии была более высокой; иностранный сахар вообще не допускался запретительной пошлиной.

5 июля 1825 года остров Морис и 13 августа 1836 года английская Индия были уравнены в этом отношении с Антилами.

Упрощенное законодательство теперь предусматривало только два вида сахара — колониальный и иностранный. Пошлина на первый была определена в 24 шиллинга, на второй в 63 шиллинга за квинтал.

Если допустить на мгновение, что себестоимость сахара в колониях и за границей одинакова, например 20 шиллингов, то легко понять, каковы следствия такого законодательства и для производителей, и для потребителей.

Иностранец не может продать свою продукцию на английском рынке ниже 83 шиллингов, из которых 20 шиллингов покрывают издержки производства, а 63 шиллинга составляют налог. И тут не имеет значения, достаточно или нет колониальной продукции для наполнения рынка, поступает или нет на рынок иностранный сахар, все равно конечная цена, по которой сахар достается потребителю (а без конечной цены нигде и ничего в торговле не бывает), будет 83 шиллинга; применительно к колониальному сахару эта цена раскладывается так:

  20 шилл.

— покрытие расходов на производство;

  24

— поступление в государственное казначейство,
или налог;

  39 

— сумма ограбления, или монополия;

  83  

— цена, которую платит потребитель.

Здесь воочию убеждаешься, что английский закон поставил целью принудить народ платить 83 шиллинга за то, что стоит 20, а излишек, 63 шиллинга, распределить так, чтобы на долю казначейства приходилось 24, а на долю монополии 39 шиллингов.

Если бы все было в точности так, если бы цель закона была достигнута полностью, то чтобы знать общую сумму грабежа народа монополистами, достаточно было бы умножить на 39 шиллингов число квинталов сахара, потребляемого в Англии.

Однако в определенной степени закон о сахаре, как и закон о зерне, не достигли своей цели. Потребление, ограниченное дороговизной, не привело к закупкам иностранного сахара, и цена в 83 шиллингов не реализовалась.

Выйдем из круга допущений и предположений и обратимся к фактам. Они вполне достоверны и взяты из официальных документов.

Годы

Потребление общее

Потребление на одного жителя

Складская цена колониального сахара, шилл. ден.

Складская цена иностранного сахара, шилл. ден.

1837

3 954 810

16 12/13

34 7

21 3

1838

3 909 365

16 8/13

33 8

21 3

1839

3 825 599

15 12/13

39 2

22 2

1840

3 594 834

14 7/9

49 1

21 6

1841

4 058 435

16 1/2

39 8

20 6

Средняя

3 868 668

16 1/6

39 5

21 5

Из этой таблицы легко вывести заключение об огромных потерях, которые монополия принесла либо казначейству, либо английскому потребителю.

Проведем подсчет во французских деньгах и округляя цифры, чтобы не слишком затруднять читателя.

При цене в 49 франков 20 сантимов (39 шиллингов 5 пенсов) плюс 30 франков пошлины (24 шиллинга) английский народ, потребляющий ежегодно 3868 тыс. квинталов сахара, должен платить за него общую сумму в 306,5 млн франков, которая распределяется так:

  
103 -1/2 млн фр.

— расходы на такое же количество сахара, если бы он был иностранным, то есть по 29 фр. 75 с. (21 шилл. 5 пенс.);

  116 млн фр.

— налог на прибыль по 30 фр. (24 шилл.);


  86-1/2 млн фр.  

— доля монополии, получающаяся от разницы между колониальной и иностранной ценами

  306 млн фр.  

 

Ясно, что в режиме равенства и при едином налоге в 30 франков за квинтал, если бы английский народ пожелал истратить 306 млн франков на потребление сахара, то при цене в 26 франков 75 сантимов плюс 30 франков налога он потребил бы 5,4 млн квинталов, или 22 кг на душу населения вместо 15. Казначейство же при таких условиях получило бы 162 млн франков, а не 116.

Если бы народ ограничился нынешним уровнем потребления он сберегал бы ежегодно 86 млн франков, которые пошли бы на другие нужды и открыли бы новые рынки сбыта для промышленности страны.

Подобные же расчеты, от приведения которых мы избавим читателя, показывают, что монополия, предоставленная владельцам канадского леса, обходится трудящимся классам Великобритании, независимо от налога в казну, в добавочные 30 млн франков.

Монополия на кофе увеличивает их расходы на 6,5 млн франков.

Таким образом, только по трем видам из множества колониальных товаров целых 123 млн франков просто-напросто вынимаются из кармана потребителей, представляя собой некую надбавку к естественной цене продуктов и к государственному налогу на них, и этот излишек без всякой компенсации перекладывается в карман английских колонистов.

Я закончу эти выкладки и соответствующие рассуждения, и без того слишком пространные, тем, что приведу одно высказывание члена Торговой палаты г-на Портера:

“В 1840 году мы заплатили, не считая ввозных пошлин, добавочные 5 млн ф. ст., чего не сделала бы ни одна другая страна, покупая такое же количество сахара. В том же году мы вывезли в сахаропроизводящие колонии на 4 млн наших товаров. Так что мы выиграли бы 1 млн, если бы следовали истинному принципу — покупать на самом выгодном рынке. Вместе с тем мы сделали бы плантаторам подарок в виде добавочного количества наших товаров для них”.

Еще в 1827 году г-н Ш. Конт предвосхитил то, что потом г-н Портер выразил в цифрах: “Если бы англичане подсчитали, какое количество товаров они должны продавать рабовладельцам, чтобы те покрывали расходы по сохранению и поддержанию практики использования рабского труда, они бы убедились, что лучше всего отдавать им товары бесплатно и тем самым выкупить себе свободу торговли”.

Теперь, как мне кажется, мы по достоинству можем оценить степень свободы, которой пользуются в Англии труд и обмен, и рассудить, а нужно ли искать в этой стране разрушительное воздействие свободной конкуренции на справедливое распределение богатства и на равенство условий доступа к нему. Суммируем кратко вышеизложенные факты:

1. Старшие ветви английской аристократии владеют всей территорией страны.

2. Поземельный налог остается неизменным уже 150 лет, хотя рента увеличилась в семь раз. Лишь 1/25 часть поземельного налога входит в доход государства.

3. Собственность на недвижимость освобождена от обложения при передаче по наследству, хотя всякая другая личная собственность облагается в таких же случаях.

4. Косвенные налоги ложатся гораздо меньшим грузом на продукты и изделия высокого качества, потребляемые богатыми, чем на те же вещи низкого качества, потребляемые бедными.

5. Посредством хлебного закона эти старшие ветви устанавливают на продукты питания народа налог, общая сумма которого, по авторитетным источникам, составляет 1 млрд франков.

6. Весьма обширная колониальная система требует больших налогов; почти все эти налоги платят трудящиеся классы, а пользуются ими почти исключительно младшие ветви праздных классов.

7. Местные обложения, например десятина, тоже поступают этим младшим ветвям через официальную церковь.

8. Колониальная система требует наличия и развития сил, а поддержание этих сил требует, в свою очередь, наличия колониального режима; последний же влечет за собой создание и поддержание режима монополий. Мы уже видели, что только по трем видам колониальных товаров английский народ терпит чистый убыток в 124 млн франков.

Я счел должным довольно подробно изложить эти факты, потому что, как мне представляется, они рассеивают немало ошибочных мнений, предрассудков, слепых предубеждений. А сколько очевидных и вместе с тем неожиданных решений предоставляют они в распоряжение экономистов и политиков?

И прежде всего, ну как же все эти новейшие школы, которые, видимо, поставили себе задачей вовлечь Францию в систему взаимного ограбления, внушая ей страх перед конкуренцией, как, говорю я, эти школы могут упорствовать в утверждении, будто пауперизм в Англии вызван свободой? Пусть они лучше признают, что пауперизм порожден там грабежом, притом грабежом организованным, систематическим, упорным и беспощадным. Разве такое объяснение не будет более простым, более правдивым и более удовлетворительным? А то что же получается? Свобода влечет за собой пауперизм! Конкуренция, свободные деловые сделки, право обменять на что-нибудь собственность, которой человек располагает и может даже при желании уничтожить, — все это тянет за собой несправедливое распределение богатства! Надо же поторопиться заменить все это человеческим законом, но каким? И опять говорят: законом, чтобы ограничивать и мешать. Вместо того чтобы позволять, надо, дескать, мешать; не позволять обмениваться, а мешать обмену; не вознаграждать за труд того, кто этот труд выполнил, а передать это вознаграждение тому, кто его не выполнил! Только таким, мол, путем можно избежать неравенства в положении людей! “Да, — говорите вы, — опыт получен: свобода и пауперизм сосуществуют в Англии”. Но больше вы такого не можете говорить. И дело не только в том, что свобода и нищета слишком далеки, чтобы быть причиной и следствием, а в том, что одна из этих вещей, а именно свобода, там просто не существует. Там можно свободно трудиться, но нельзя свободно пользоваться результатами своего труда. Уж если что и сосуществует в Англии, так это горстка грабителей и огромное число ограбленных; и не требуется быть большим экономистом, чтобы сделать вывод о сосредоточении богатства у одних и нищете других.

Далее, достаточно охватить взглядом положение Великобритании в целом, как мы его описали, и увидеть, что ее экономические институции до сих пор пронизаны феодальным духом, и мы убедимся, что финансовая и таможенная реформа, проводимая в этой стране, есть вопрос европейский, общечеловеческий, а не только английский. Речь идет не только о перемене в распределении богатства внутри Соединенного Королевства, но и о глубоком влиянии этой перемены уже вне этой страны. Совершенно очевидно, что вместе с падением привилегий британской аристократии падает и политика, в которой упрекают Англию, и ее колониальная система, мощная армия и флот, хитрая дипломатия, всяческая узурпация, то есть все то, что содержит в себе элементы угнетения и опасности для всего человечества.

Именно так проявит себя славный триумф, к которому стремится Лига, требуя “полной, немедленной и без всяких условий отмены всех монополий, всех и всяких защитительных пошлин для сельского хозяйства, промышленности, торговли и судоходства — одним словом, полной свободы обмена”002 .

Я лишь немного расскажу об этой могучей ассоциации. Дух, воодушевляющий ее, начало ее деятельности, ее успехи, конкретные действия, борьба, неудачи, взгляды, средства к способы работы — все это предстанет во плоти и в полноте в самой книге. Мне не нужно давать об этом тщательные описания от самого себя, я покажу все это в действии и в жизни, покажу французской публике то, что так долго скрывалось от нее, притом ловко, каким-то непонятным чудом, прессой, состоящей на жалованье у монополии*[A4].

В самый, так сказать, пик обнищания трудящихся классов из-за режима, который мы обрисовали, в октябре 1838 года в Манчестере собрались семь человек и с мужественной беззаветностью, свойственной англосаксам, твердо решили покончить со всеми монополиями и сделать это законными путями, без смут и кровопролития, решили совершить силой одного только общественного мнения революцию столь же глубокую и, быть может, более глубокую, чем та, которую совершили наши отцы в 1789 году**[A5].

Конечно, для такого начинания требовалась неординарная смелость. Противники, которых предстояло одолеть, имели и держали в своих руках богатство, влияние, законодательство, церковь, государство, казначейство, земли, высокие должности, монополии, а кроме того были окружены традиционным уважением и почитанием.

Где можно было найти точку опоры в борьбе против всех этих столь внушительных сил? В промышленных классах? Увы! В Англии, как и во Франции, каждая промышленная отрасль считает, что своим существованием она обязана, так сказать, кусочкам от монополии. Покровительство незаметно распространяется на все и вся. Как научить отдавать предпочтение далеким и вроде бы зыбким интересам перед интересами непосредственными и ощутимыми? Как рассеять множество предрассудков и софизмов, которые прочно укоренены в сознании временем и эгоизмом? И даже если предположить, что удастся просветить общественность на всех уровнях и во всех классах — задача сама по себе очень и очень нелегкая, — то как дать общественности столько энергии, столько упорства и столько умения комбинировать разного рода действия, чтобы она, через выборы, стала хозяйкой законодательных учреждений?

Эти трудности не устрашили основателей Лиги. Ясно видя их и четко измерив их параметры, они сочли себя в силах преодолеть их. И было решено вести агитацию.

Манчестер был колыбелью этого великого движения. Было вполне естественно, что оно родилось на севере Англии, в самой гуще промышленного населения, как не менее естественно, если бы оно родилось однажды среди сельского населения юга Франции. Ведь и в самом деле, как раз те отрасли, продуктами производства которых могли бы обмениваться обе страны, страдают самым непосредственным образом от запретительных мер, и ясно, что если бы эти отрасли пользовались свободой, то англичане ввозили бы к нам железо, каменный уголь, машины, ткани, одним словом продукцию своих рудников, шахт, заводов и фабрик, а мы бы расплачивались с ними зерном, шелками, винами, маслами, фруктами, то есть продукцией, в основном, нашего сельского хозяйства.

Это обстоятельство и объясняет довольно странное, на первый взгляд, название ассоциации: Anti-corn law league003 . Поскольку, я бы сказал, узкоспециализированное название, по-видимому, не способствовало привлечению внимания Европы к важности агитации Лиги, изложим здесь мотивы, по которым именно это название было принято.

Французская печать крайне редко говорила о Лиге (мы потом объясним почему), а уж если говорила, то прежде всего обращала внимание на название: Anti-corn law, чтобы утверждать, будто речь идет о сугубо частном вопросе, о простой реформе в законодательстве в Англии, регулирующем условия ввоза зерна.

Однако это далеко не единственная цель Лиги. Она хочет полного и радикального упразднения всех привилегий, хочет полной свободы торговли и неограниченной конкуренции, что предполагает прекращение аристократического преобладания во всем том, в чем оно несправедливо, и разрыв колониальных связей во всем том, в чем они имеют исключительный характер, то есть предусматривается самая настоящая и последовательная революция во внутренней и внешней политике Великобритании.

Приведем только один пример. Сегодня фритредеры выступают на стороне Соединенных Штатов в вопросе об Орегоне и Техасе. Для них ничего не меняется, если эти места будут управлять собой сами под опекой Соединенных Штатов, а не мексиканским президентом или английским генерал-губернатором, лишь бы каждый человек в этих местах мог продавать, покупать, приобретать, работать и лишь бы там свободно заключались честные деловые сделки. При таких условиях они бы отдали еще в придачу Соединенным Штатам обе Канады, Новую Шотландию и Антилы. Они бы отдали их даже без всяких условий, будучи уверены в том, что рано или поздно свобода обмена станет законом международных деловых отношений004 .

Однако легко понять, почему фритредеры с самого начала сосредоточили силы против одной-единственной монополии — монополии на зерно. Эта монополия — основа всей системы. От нее получают свою долю аристократия и сами законодатели. Отними у них эту монополию, и они даром отдадут все остальные.

К тому же именно эта монополия ложится самым тяжелым грузом на народ, и несправедливость ее очевиднее всего. Налог на хлеб! на еду! на жизнь! Вот что способно пробудить симпатию масс к тем, кто борется против этого.

Воистину великое и прекрасное зрелище видеть, как совсем маленькая группа людей пытается своими работами, упорством и энергией разрушить самый угнетательский и превосходно организованный режим, и это после многовековой кабалы, самой тяжелой среди великих народов и во всем человечестве; и это без обращения к грубой силе, без малейшей попытки вызвать и подхлестнуть народный гнев, а путем освещения ярким светом всех, так сказать, складок и извилин системы, путем опровержения и отбрасывания всех софизмов, на которые эта система опирается, путем приобщения масс к знаниям и добродетелям, которые только и могут освободить их из-под давящего на них гнета.

Это зрелище становится еще более впечатляющим, когда видишь, как с каждым днем ширится поле битвы, потому что умножается число проблем и интересов, вовлеченных и втянутых в борьбу.

Сначала аристократия не снисходит до того, чтобы принять вызов на борьбу. Когда она видит себя хозяйкой политической власти, ибо владеет землей, хозяйкой материальной мощи армии и флота, хозяйкой морали, через церковь, и законодательства, через парламент, и — что превыше всего — хозяйкой общественного мнения по причине ложного понимания национального величия — понимания, которое льстит народу и вроде бы связано с институциями, на которые собираются напасть; когда она, аристократия, созерцает высоту, толщину и прочность крепости, в которой она укрылась; когда она сравнивает все эти свои силы с силами нескольких человек, решивших с ней бороться, она хранит молчание и выказывает презрение.

Тем не менее Лига одерживает успехи. Если аристократия имеет на своей стороне официальную церковь, то Лига обращается ко всем диссидентским церквям. Последние не связаны с монополией посредством сбора десятины, а живут добровольными пожертвованиями, то есть существуют благодаря доверию людей. Они скоро поняли, что эксплуатация человека человеком, называть ли ее порабощением или покровительством, противна заповедям христианства. Тысяча шестьсот священников неофициальных церквей откликаются на призыв Лиги. Семьсот из них съезжаются со всех концов королевства и собираются в Манчестере. Они обсудили проблему, и результатом обсуждения стало проповедование по всей Англии дела свободы обмена как соответствующего воле Провидения, а эту волю священники и имеют своей миссией распространять в народе.

Если аристократия черпает силу в земельной собственности и воздействует на сельскохозяйственные классы, то Лига опирается на силу собственности на рабочие руки, на умение, на разум. Ничто не сравнится с той готовностью, с какой промышленные классы поспешили оказать содействие великому делу. Быстро и подчас неожиданно устраивались подписки в фонд Лиги, которая получила 200 тыс. франков в 1841 году, 600 тыс.
в 1842-м, 1 млн в 1843-м, 2 млн в 1844-м, а в 1845 году еще вдвое или, быть может, втрое больше будет получено и потрачено на осуществление одной из целей ассоциации — на включение большого числа фритредеров в списки избирателей. Из проведенных подписок одна произвела очень сильное впечатление. В подписном листе в Манчестере 14 ноября 1844 года к концу того же дня фигурировала сумма в 16 тыс. ф. ст. (400 тыс. франков). Благодаря столь обильным средствам Лига, облекая свои взгляды и установки в самые разнообразные и самые доступные формы, распространяет их среди народа в брошюрах, листовках, газетах в неисчислимом количестве. Она разделила Англию на двенадцать округов, и в каждом у нее есть ученый в области политической экономии. Она сама, как передвижной университет, устраивает свои публичные собрания во всех городах и графствах Великобритании. Кажется, что сам Господь, направляющий все людские дела, дарует Лиге нежданные возможности для ее успехов. Почтовая реформа позволяет ей в более легких условиях вести переписку с избирательными комитетами, созданными ею по всей стране; объем этой переписки превышает 300 тыс. писем ежегодно. Железные дороги делают Лигу вездесущей: одни и те же люди утром агитируют в Ливерпуле, а вечером в Эдинбурге или Глазго. Наконец, избирательная реформа открыла среднему классу двери в парламент, и теперь основатели Лиги — Кобден, Брайт, Гибсон, Вильерс и другие — бьются с монополией лицом к лицу и в тех самых стенах, где был принят декрет о создании монополии. Они входят в палату общин и образуют в ней, помимо вигов и тори, свою партию, если уместно назвать это партией, — партию беспрецедентную в анналах стран с конституционным режимом, партию, исполненную решимости никогда не жертвовать абсолютной правдой, абсолютной справедливостью, абсолютными принципами ради решения вопросов о личностях, комбинациях, стратегиях кабинетов министров и оппозиции.

Но привлечь на свою сторону социальные классы, на которые непосредственно давит монополия, — этого еще мало. Надо также раскрыть глаза тем, кто искренне верит, будто его благополучие и само существование зависят от системы протекции. Эту трудную, да и сопряженную с риском, задачу взял на себя г-н Кобден. На протяжении двух месяцев он провел сорок собраний в самой гуще сельского населения. Там, окруженный нередко тысячами поденщиков и фермеров, среди которых — и это вполне можно допустить — бывали и зачинщики беспорядков, подосланные теми, чьи интересы оказались под угрозой, он проявлял мужество, хладнокровие, умение, красноречие, которые вызывали и вызывают удивление, чуть ли не благожелательность со стороны его самых неуемных противников. Он пребывает в обстановке, в которой мог бы оказаться француз, проповедующий свободу торговли в плавильнях Деказвиля или среди рудокопов Анзена. Трудно даже определить, что более восхищает в этом человеке — экономисте, трибуне, государственном деятеле, тактике, теоретике. К нему вполне применимо то, что было сказано о Дестюте де Траси: “С помощью здравого смысла он стал гением”. Его усилия увенчиваются заслуженным успехом, а аристократия в отчаянии видит, как быстро приемлется принцип свободы населением, занимающимся сельским хозяйством.

Теперь аристократия уже не замыкается в спесивом и презрительном молчании. Она выходит наконец из своего инертного состояния. Она пытается перейти в наступление, и ее первая атака — клевета на Лигу и ее основателей. Она копается в их общественной и личной жизни, но скоро отказывается от наскоков на личности, где рискует потерять больше убитыми и ранеными, чем Лига, и обращается к целой армии софизмов, которые во все времена и во всех странах служили опорой для монополии. Защита сельского хозяйства, нашествие иностранных товаров, снижение заработков из-за обилия продуктов питания, национальная независимость, истощение денежных запасов, обеспеченные колониальные рынки сбыта, политическое господство, империя всех морей — вот проблемы, которые теперь бурно обсуждаются не в кабинетах ученых, а прямо перед народом в спорах между демократией и аристократией.

Вместе с тем члены Лиги — не только смелые агитаторы, они еще и глубоко знающие свой предмет экономисты. Ни один из перечисленных софизмов не выдерживает их ударов в дискуссиях, а при случае парламентские запросы со стороны депутатов от Лиги показывают всю их бессодержательность.

Тогда аристократия делает другой ход. Нищета огромна, глубока, ужасна, и причина ее ясна: вопиющее неравенство в распределении социального богатства. И вот знамени Лиги, на котором начертано “справедливость”, аристократия противопоставляет знамя о надписью “благотворительность”. Она не отрицает страданий народа, но рассчитывает на могучее средство отвлечения от них — на милостыню. “Ты страдаешь, — говорит она народу. — Это потому, что ты сильно размножился, и я подготовлю тебе обширную систему эмиграции”. (Парламентское предложение г-на Батлера.) “Ты умираешь с голоду; я дам каждой семье огород и корову”. (Выделение небольших участков земли.) “Тебя изнуряет работа; от тебя требуют слишком много работы, и я ограничу ее продолжительность”. (Билль о десятичасовом рабочем дне.) Затем идут разного рода подписки — на устройство для бедных классов бесплатных бань, мест отдыха, образовательных учреждений и т.п. Но все это в виде милостыни, в виде паллиативов. Но что касается причин, побуждающих давать такую милостыню, что касается монополии, что касается наигранности и мизерности такого распределения богатства, то об этом — молчок.

Лиге приходится в данном случае бороться против агрессии коварного толка. Монополия взяла себе еще и монополию на филантропию, чтобы Лига оставалась в круге точной, но холодной справедливости, которая гораздо меньше, чем благотворительность, пусть беспомощная, пусть лицемерная, способна вызвать непродуманную признательность страждущих.

Я не буду пересказывать здесь возражения Лиги против всех этих так называемых благотворительных учреждений и инициатив; читатель увидит многое в самой книге. А сейчас достаточно сказать, что Лига занималась также и конкретной и подлинно благотворительной деятельностью. Так, среди фритредеров Манчестера было собрано около миллиона, чтобы благоустроить кварталы, где живут рабочие классы, дав им больше пространства, воздуха и света. Такая же сумма, тоже собранная по добровольной подписке, пошла на строительство в этом городе школ. Но вместе с тем Лига избежала западни, скрывающейся за нарочитой демонстрацией филантропии. “Когда англичане умирают с голоду, — утверждала она, — недостаточно говорить им: мы переправим вас в Америку, где в изобилии продуктов питания; надо доставлять эти продукты в Англию. Недостаточно давать рабочим семьям огородики, чтобы выращивать картошку; надо прежде всего не красть у них часть их собственных прибылей, тогда они будут питаться лучше. Недостаточно ограничивать чрезмерную работу, на которую обрекает рабочих ограбление; надо прекратить само ограбление, и тогда десять часов работы будут стоить двенадцати. Недостаточно дать им воздух и воду, надо дать им хлеба или, по меньшей мере, право покупать хлеб там, где он дешевле. Не филантропию, а свободу следует противопоставить угнетению; не благотворительность, а справедливость может устранить невзгоды, вызванные несправедливостью. Милостыня же есть и не может не быть действием недостаточным, скоропреходящим, неопределенным и часто приводящим к окончательному упадку”.

Помимо всех софизмов, уверток и легковесных предлогов у аристократии остается еще одно средство: парламентское большинство, которая позволяет аристократии действовать, не утруждая себя приведением правдоподобных или иных доводов. Поэтому последний по времени акт агитации должен был проходить среди коллегий избирателей. После популяризации здравых экономических идей и суждений Лиге предстояло придать практическое направление индивидуальным усилиям своих бесчисленных сторонников. Глубоко изменить состав корпуса избирателей в королевстве, подорвать влияние аристократов, подвергнуть случаи коррупции наказанию судом и общественному осуждению — такова новая фаза, в которую вступила агитация Лиги, притом с повышенной энергией, обеспеченной успехами ассоциации. Viresque acquirtit eundo*[A6]. По призыву Кобдена, Брайта и их друзей тысячи фритредеров включили себя в избирательные списки, тысячи монополистов были вычеркнуты из них, и, судя по быстроте этого процесса, уже можно ждать того дня, когда в сенате будут находиться представители не одного какого-то класса, а всего общества.

Могут спросит, почему столько работы, рвения и самозабвения пока еще не оказали существенного влияния на государственные дела и почему успех либеральных взглядов в стране никак не отразился на ее законодательстве.

Я уже говорил в начале об экономическом режиме в Англии непосредственно перед кризисом торговли, который и породил Лигу; я даже пытался показать в цифрах самое настоящее вымогательство со стороны господствующих классов по отношению к классам, попавшим под двойное угнетение посредством механизма налогов и монополий.

С тех пор и те, и другие несколько изменились. Кто не слышал о финансовом плане, предложенном совсем недавно сэром Робертом Пилем палате общин — плане, который есть не что иное как развитие реформ, начатых в 1842-м и 1844 годах полное осуществление которого предусмотрено на будущих сессиях парламента? Однако я почти уверен, что во Франции не знают, духа и характера этих реформ, важность которых то преувеличивается, то преуменьшается. Поэтому меня извинят, если я перейду сейчас к некоторым подробностям, которые постараюсь изложить как можно более кратко.

Ограбление (да простит мне читатель частое употребление этого слова, но оно необходимо для устранения грубейшей ошибки, связанной с толкованием его синонима — покровительства), так вот, ограбление, превратившееся в систему действий правительства, привело ко всем своим естественным последствиям: крайнее неравенство в степени благосостояния, нищета, преступность и беспорядок в самых нижних слоях общества, огромное сокращение всех видов потребления и, как прямое следствие, снижение государственных доходов и дефицит бюджета, и это, усугубляемое из года в год, грозит подорвать кредитоспособность Великобритании и вообще доверие к ней. Совершенно ясно, что нельзя было оставаться в таком положении, грозившем потопить государственный корабль. Ирландская агитация, торговая агитация, поветрие поджогов в сельских округах, волнения в Уэльсе, чартизм в промышленных городах — все это были различные симптомы одного и того же феномена — страданий народа. Но страдания народа, то есть масс, вообще людей, должны в конце концов охватить все классы общества. Когда у народа нет ничего, он ничего не покупает; когда он ничего не покупает, фабрики и заводы останавливаются, а фермеры не продают своего урожая; если же не продают, то им нечем платить за аренду земли. Тем самым и большие сеньоры-законодатели, в силу собственного их закона, оказываются в незавидном положении между банкротством фермеров и банкротством государства, и над их недвижимостью и движимостью нависает серьезная угроза. Земля начинает дрожать под ногами аристократии. Один из ее наиболее видных представителей, сэр Джеймс Грэм, ныне министр внутренних дел, выпустил книгу с предостережением своему классу. “Если вы не уступите часть, вы потеряете все, — и революционная буря сметет с поверхности страны не только ваши монополии, но и ваши почести, привилегии, влияние и дурно приобретенные богатства”.

Первой попыткой устранить непосредственную опасность, а именно дефицит, было, как любят выражаться также и наши государственные деятели, выжать из налогообложения все, что оно может дать. Однако сразу выяснилось, что именно налоги, сбор которых попытались усилить, как раз и опустошают казначейство. Надо было отказаться от этого источника и отказаться надолго. Первой заботой нынешнего кабинета, как только он занялся делами, было провозглашение, что налоги дожили до своего последнего предела: “Я вынужден сказать, что народ нашей страны почти доведен до пределов налогообложения”. (Пиль, речь 10 мая 1842 года.)

Если хорошенько вникнуть в соответственное положение двух больших классов, интересы и борьбу которых я обрисовал, то легко понять, какая проблема вставала перед каждым из них.

Для фритредеров решение было чрезвычайно простым: отменить все монополии. Освободить ввоз необходимым образом означало увеличить обмен и, следовательно, увеличить вывоз. Все вместе давало народу и хлеб, и работу; это вело также к поощрению потребления, то есть увеличивало косвенные налоги и в конечном счете восстанавливало финансовое равновесие.

Для монополистов же проблема была, можно сказать неразрешима, Надо было облегчить положение народа, не избавляя его от монополий, повысить государственные доходы, не увеличивая налогов, сохранить колониальную систему, не уменьшая расходов страны.

Кабинет вигов (Рассел, Морпет, Мельбурн, Беринг и др.) предложил план, промежуточный между этими двумя решениями. Он ослаблял, но не разрушал, монополии и колониальную систему. План этот не был принят ни монополистами, ни фритредерами. Первые хотели абсолютной монополии, вторые — неограниченной свободы. Лозунгом первых было “Никаких уступок!”, вторых — “Никаких сделок в ущерб принципам!”

Потерпев поражение в парламенте, виги обратились к избирателям. На выборах с большим перевесом победили тори, то есть приверженцы протекции и защитники колоний. Было образовано правительство Пиля (в 1841 году) с чрезвычайной миссией найти решение, которого найти где-то посередине нельзя, о чем я только что говорил, — решение огромной и труднейшей проблемы, поставленной дефицитом и народной нищетой. И надо признать, что кабинет Пиля все-таки преодолел трудность, проявив редкостную мудрость замысла и энергию при его исполнении.

Я попытаюсь объяснить финансовый план г-на Пиля — по меньшей мере так, как я его понимаю.

Нельзя упускать из виду, что различные цели, которые ставит перед собой этот государственный деятель, связывают его с принадлежностью к партии, его поддерживающей, и они таковы:

1) восстановить финансовое равновесие;

2) облегчить положение потребителей;

3) оживить торговлю и промышленность;

4) сохранять насколько возможно монополию, преимущественно принадлежащую аристократии, а именно — хлебный закон;

5) сохранять по всей мере возможного армию, а вместе с ней военный флот, а также высокий уровень других более молодых отраслей производства;

6) можно также полагать, что этот незаурядный человек, умеющий лучше других читать и понимать знамения времени и видящий, что принцип Лиги быстро и победоносно захватывает всю Англию, лелеет в глубине души мечту о своем личном и славном будущем, когда его поддержат фритредеры, добившиеся парламентского большинства, и тогда он собственной подписью под соответствующим актом завершит дело свободы торговли, и его не будут терзать муки оттого, что не он, а какое-то другое официальное лицо свяжет свое имя с величайшей революцией нашего времени.

Нет ни единого шага и ни единого слова у сэра Роберта Пили, которые уводили бы куда-то в сторону от близких или более отдаленных обстоятельств, прямо связанных с его программой. Вот и судите сами.

Стержень всех финансовых и экономических эволюций, о которых нам остается рассказать, — это подоходный налог.

Известно, что подоходным налогом облагаются доходы любого рода. Преимущественно он носит временный и, так сказать, патриотический характер. К нему прибегают лишь в самых серьезных случаям; до сих пор так бывало в случае войны. Сэр Роберт Пиль добился его от парламента в 1842 году и сроком на три года; совсем недавно он был продлен на период по 1849 год. Впервые, вместо того чтобы служить целям разрушения и навязать людям тяготы войны, он предназначен быть инструментом полезных реформ, к которым стремятся народы, желающие пользоваться благами мира.

Здесь уместно заметить, что все доходы ниже 150 ф. ст.
(3,7 тыс. франков) освобождены от налога, так что последний распространяется исключительно на богатый класс. Многие утверждали и утверждают, причем по обе стороны Ла-Манша, что подоходный налог чуть ли не навеки вписан в Финансовый кодекс Англии. Однако тому, кто знает характер этого налога и способ его сбора, хорошо известно также, что он не может устанавливаться на постоянной основе — по меньшей мере в его нынешнем виде. И если у кабинета есть на этот счет какие-то задние мысли, то позволительно думать, что, приучая благополучные классы к более значительной компенсации государственных расходов, он подумывает о том, чтобы ввести в Великобритании поземельный налог (land taх), который более соответствует нуждам государства и требованиям справедливого распределения.

Как бы там ни было, первая задача, поставленная правительством тори, — восстановление финансового равновесия — была выполнена благодаря подоходному налогу; дефицит, угрожавший кредитоспособности Англии, исчез, по крайней мере временно.

Превышение доходов над расходами было предусмотрено уже с 1842 года. Речь шла теперь о выполнении второго и третьего пунктов программы: облегчить положение потребителей, оживить торговлю и промышленность.

Здесь мы должны сказать о целой серии таможенных реформ, проведенных в 1842, 1843, 1844 и 1845 годах. Мы не будем рассматривать их в подробностях, а ограничимся их общим духом и условиями, в которых, они задумывались и принимались.

Все запреты были отменены. Быки, коровы, овцы, свежее и соленое мясо, раньше совершенно не допускавшиеся в страну, теперь стали поступать в нее при умеренных пошлинах; быки, например, по 25 франков с головы (во Франции эта пошлина почти вдвое больше). Это однако не помещало г-ну Готье де Рюмильи во всеуслышание заявить в 1845 году в палате депутатов, что ввоз скота в Англию все еще запрещен, причем его не опроверг никто — вот как газеты держат нас в неведении обо всем, что происходит по ту сторону Ла-Манша.

На 650 видов продуктов потребления пошлины были снижены в очень большой пропорции, иногда наполовину, на две трети и даже на три четверти; в число этих товаров входят мука, растительное масло, кожа, рис, кофе, сало, пиво и т.д., и т.д.

На 430 видов товаров пошлины, сначала сниженные, были полностью отменены в 1845 году; среди них все виды сырья, шерсть, хлопок, лен, уксус и многое другое.

Были также отменены почти все вывозные пошлины. Машины и каменный уголь, эти две могучие силы, в отношении которых, если придерживаться узких и ограниченных идей торгового соперничества, можно было бы полагать естественным это соперничество со стороны Англии, — так вот, теперь эти две силы предоставлены в распоряжение Европы. И мы тоже могли бы пользоваться такими же ценами на них, что и в Англии, если бы по какой-то странности, но в полном соответствии с принципом протекционистской системы, мы сами не поставили себя нашими тарифами в очень невыгодное положение по отношению к этим важнейшим орудиям и средствам труда — и это в тот самый момент, когда нам предложено равенство или, лучше сказать, даровано равенство без всяких условий.

Можно понять, что полная отмена ввозной пошлины должна образовать пустоту в казначействе, а ее снижение — по меньшей мере, временную пустоту. Именно эту пустоту и предназначено заполнить превышение доходов над расходами, возможное благодаря подоходному налогу.

Тем не менее подоходный налог имеет ограниченную продолжительность. Кабинет тори надеялся, что рост потребления и подъем торговли и промышленности окажут положительное воздействие на все отрасли хозяйства, финансовое равновесие будет восстановлено в 1849 году, и подоходный налог уже не понадобится. Насколько можно судить по результатам частичной реформы 1842 года, правительство не обманулось в своих надеждах. Уже в 1844 году общий доход государства был выше на 1 410 726 ф. ст. (35 млн. франков) выше, чем в 1843 году. С другой стороны, все свидетельствует о том, что поднялась активность во всех видах труда и улучшилось положение во всех классах общества. Тюрьмы и работные дома почти опустели, налог на бедных снизился, зато стал приносить доход акциз, волнения улеглись — одним словом, налицо все признаки возвращения к процветанию, и среди них — таможенные сборы:

Сборы в 1841 году (при старой системе)

19,9 млн. ф.ст.

                1842

18,7

                1843         (первый год реформы)

21,4

                1844

23,5

Если учесть, что в этот последний год товары, проходившие таможенный досмотр, ничем не облагались по выходе из страны (отмена вывозных пошлин), а товары, поступающие в страну, по крайней мере 650 их видов, облагались уменьшенными пошлинами (снижение ввозных пошлин), то неизбежен вывод, что масса ввезенных товаров должна была в огромной степени увеличиться, ибо общая выручка не только не снизилась, а наоборот, повысилась на сто миллионов франков.

Правда, по мнению французских газетных экономистов и любителей выступать с трибуны, этот рост ввоза доказывает лишь упадок промышленности Великобритании, нашествие на ее рынки иностранных товаров и стагнацию ее национального труда! Предоставим же этим господам самим примирить, если сумеют, такое умозаключение со всеми другими признаками, свидетельствующими о возрождающемся процветании Англии. Что касается нас, полагающих, что товары обмениваются на товары, нас, вполне удовлетворенных тем, что во взаимосогласованности приведенных фактов мы видим новое и блестящее доказательство правомерности и истинности принятой установки, то мы еще раз скажем, что сэр Роберт Пиль выполнил второй и третий пункты своей программы: облегчить положение потребителя, оживить торговлю и промышленность.

Но не ради этого тори привели его к власти и сохранили у власти. Еще не оправившись от страха, внушенного им очень радикальным планом Джона Рассела и гордые своей недавней победой над вигами, они не желают терять плодов своей победы и намеревались позволять избранному им человеку действовать лишь в той мере, в какой не будут затронуты или будут затронуты сугубо иллюзорно два главнейших инструмента ограбления, которыми английская аристократия снабдила через законодательство сама себя: хлебный закон и колониальная система.

Именно в этой труднейшей части своей задачи премьер-министр проявил всю находчивость своего ума.

Когда ввозная пошлина довела цену товара до уровня, повысить который не разрешает внутренняя конкуренция, протекционистский эффект был достигнут полностью. Любая добавка к этой пошлине была бы чисто номинальной, а любое уменьшение, в рамках этой добавки, было бы со всей очевидностью неэффективным. Предположим, что какой-то французский товар, конкурирующий с соответствующим иностранным товаром, продается за 15 франков, а без этой конкуренции цена на него не может подняться выше 20 франков, теперь уже из-за конкуренции внутренней. В этом случае пошлина в 5 или 6 франков на иностранный товар даст всю необходимую и возможную защиту внутреннему товару. И тогда пусть пошлину поднимают хоть до 100 франков, все равно цена товара не поднимется ни на сантим, и, следовательно, всякое снижение пошлины, не опускающееся ниже 5 или 6 франков, не даст никакого эффекта ни производителю, ни потребителю.

По-видимому, знание такого феномена и определило действия сэра Роберта Пили в том, что касается великой аристократической монополии на хлеб, и великой колониальной монополии на сахар.

Мы видели, что хлебный закон, имевший своей официально объявленной целью обеспечить национальному производителю 64 шиллингов за четверть пшеницы, этой цели не достиг. Скользящая шкала (sliding scale) была неплохо рассчитана для достижения этой цели, так как она добавляла к складской цене на иностранное зерно ступенчатую пошлину, которая должна была дать конечную цену на зерно в 70 шиллингов и выше. Однако конкуренция национальных производителей, с одной стороны, и сокращение потребления из-за дороговизны, с другой, удержали цену на зерно на более низком уровне, и она не превышала 56 шилл. Как поступил сэр Роберт Пиль? Он, так сказать, отрезал от пошлины ее неэффективную часть и снизил подвижную шкалу, с тем чтобы, по его мысли, установить цену на пшеницу в 56 шиллингов, то есть самую высокую цену, какую допускала внутренняя конкуренция в обычное время; тем самым он фактически ничего не отнял у аристократии и ничего не дал народу.

Сэр Роберт вовсе и не скрывал фокуснического характера своей политики и на всякое требование повысить пошлины отвечал: “Я полагаю, что вы получили убедительные доказательства того, что вы достигли крайнего предела полезного обложения (profitable taxation) продуктов питания. Я советую вам, ибо если вы это сделаете, вы явно не достигнете вашей цели” (“most assuredly you will be defeated in your object”).

Я говорил только о пшенице, но надо заметить, что тот же самый эффект распространяется на все виды зерна. От этой закономерности не избавлены также масло и сыр, составляющие значительную долю доходов, получаемых с земельных владений сеньоров. Поэтому и оказалась столь малоэффективной аристократическая монополия.

Правительство исходило из таких же соображений, введя различные изменения в закон о видах сахара. Мы уже видели, что премиальные плантаторам, или разница в пошлинах на колониальный и иностранный сахар, составляли 39 шиллингов за квинтал. Таково было, так сказать, поле действия для ограбления. Однако ввиду конкуренции между колониями, последние смогли вытянуть из кармана потребителя, помимо естественной цены и государственного налога, лишь 18 шиллингов. Поэтому сэр Роберт мог снизить разницу в пошлинах с 39 до 18 шиллингов, ничего не меняя фактически, а лишь убрав мертвые буквы из закона. Что же он сделал? Он установил следующие тарифы:

Колониальный сахар: сырец

14 шилл.

                                      очищенный

16

Иностранный сахар, произведенный
трудом свободных:

 

                                      сырец

23

                                      очищенный

28

Иностранный сахар, произведенный
трудом рабов,


63

Он рассчитал, что ввезет в Англию при новом тарифе 230 тыс. тонн колониального сахара. А поскольку покровительство составляет 10 шиллингов за квинтал, или 10 ф. ст. за тонну, сумма, безвозмездно переходящая от потребителя плантаторам, составит 2,3 млн ф. ст., или 57 млн франков вместо 86.

Однако, с другой стороны, он сказал: “Ввиду сокращения казначейство получит от пошлины на сахар 3960 тыс. ф. ст. В прошлом году оно получило 5216 тыс. ф. ст. Так что доход казначейства сокращается на 1,3 млн ф. ст., или на 32,5 млн франков. Заполнить пробел как раз и должен подоходный налог. Таким образом, хотя народ и получил облегчение в том, что касается потребления сахара, но это было сделано не в ущерб монополии, а за счет казначейства; и поскольку казначейству возвращается через подоходный налог то, что оно теряет при таможенном сборе, отсюда следует, что ограбление и груз обложения остаются прежними; самое большее, что можно сказать, это что они несколько переместились.

В целом во всех реальных или только лишь формальных реформах, проведенных сэром Робертом Пилем, четко просматривается предпочтение, отдаваемое им колониальной системе, и это обстоятельство глубоко отделяет его от фритредеров. Всякий раз, когда он полностью или частично освобождает от обложения иностранные продукты питания, он в еще большей пропорции освобождает соответствующие колониальные продукты, так что покровительство остается одним и тем же. Приведем лишь один пример: пошлина на иностранный строительный лес была уменьшена на 5/6, но на лес из колоний — на 9/10. Поэтому владения младших ветвей аристократии серьезно не пострадали, как, впрочем, и владения старших ветвей, и с этой точки зрения можно сказать, что финансовый план (financial statement) и смелый опыт (bold experiment) остаются в рамках английской проблематики и не восходят до высот общечеловеческого вопроса, ибо человечество очень и очень косвенно затрагивается положением дел в английском казначействе, но оно было бы затронуто глубоко и благотворно реформой, пусть только финансовой, ведущей к падению колониальной системы, которая столько раз нарушала и все еще серьезно угрожает миру и свободе во всем мире.

Конечно, сэр Роберт Пиль далек от точки зрения Лиги в вопросе о колониях и не упускает ни одного повода высказаться в пользу колоний. И тем не менее, излагая мотивы своего финансового плана, напомнив палате, что Англия обладает сорока пятью колониями и запросив в этой связи добавочных ассигнований, он сказал: “Могут сказать, что неразумно так расширять нашу колониальную систему, как это сделали мы. Но я исхожу из факта, что у вас есть колонии, и придерживаюсь мнения, что, имея их, надо снабдить их достаточными силами. И хотя я знаю, во сколько обходится нам эта система и с какими опасностями для нас сопряжено ее существование, я не хочу осуждать политику, благодаря которой мы создали по всему земному шару базы владений, проникнутых английским духом, где жители говорят по-английски, а сами эти владения, быть может, и предназначены для того, чтобы достичь в будущем ранга великих торговых держав”.

Как мне кажется, я показал, что сэр Роберт Пиль искусно и умело выполнил самые трудные и сложные части своей программы. Мне остается подтвердить его провидческий дар повторением моего собственного высказывания: “Можно также полагать, что этот незаурядный человек, умеющий лучше других читать и понимать знамения времени и видящий, что принцип Лиги быстро и победоносно захватывает всю Англию, лелеет в глубине души мечту о своем личном и славном будущем, когда его поддержат фритредеры, добившиеся парламентского большинства, и тогда он собственной подписью под соответствующим актом завершит дело свободы торговли, и его не будут терзать муки оттого, что не он, а какое-то другое официальное лицо свяжет свое имя с величайшей революцией нашего времени”.

Поскольку речь здесь идет о простом предположении, которое, исходя к тому же из скромного источника, вряд ли будет иметь особое значение для читателя, я и не собираюсь как-то оправдывать мою, так сказать, догадку*[A7]. Я считаю, что тут нет ничего химерического для всякого, кто изучал экономическое положение Соединенного Королевства и сам догадывается о результатах проводимых там реформ, о характере человека, их проводящего, о движениях и перемещениях в составе большинства и особенно о быстрых переменах в настроениях масс и избирательного корпуса. До сих пор сэр Роберт Пиль проявлял себя как знающий финансист, опытный министр и, быть может, крупный государственный деятель. Почему бы ему не стремиться стать великим человеком, чье имя будущие поколения свяжут с благодеяниями для всего человечества?

Быть может, читателю небезынтересно будет увидеть через приоткрытую завесу вероятный исход реформ, которые пока что видны нам лишь как первые шаги. В одной недавно вышедшей брошюре рассказывается о финансовом плане, который должен получить одобрение влиятельных членов Лиги. Мы упоминаем о нем здесь ввиду его восхитительной простоты и безупречного соответствия чистейшим принципам свободы торговли, а также потому, что он отнюдь не лишен официального характера. План этот исходит от высокопоставленного деятеля Торговой палаты г-на Макгрегора, подобно тому как инициатором почтовой реформы был деятель почтового ведомства г-н Рауленд Хилл. Можно добавить, что в нем немало аналогий с переменами, проведенными сэром Робертом Пилем, и правомерно допустить, что план был доведен до сведения публики не без ведома премьер-министра и, конечно же, не против его воли.

Вот этот план секретаря Торговой палаты.

Он исходит из того, что расходы будут достигать, как и сегодня, 50 млн ф. ст. Однако потом они, по-видимому, должны будут сильно уменьшиться, так как этот план влечет за собой очень значительные сокращения в армии, флоте, колониальной администрации. В этом случае излишек доходов государства будет использоваться либо для возмещения государственного долга, либо для снижения прямых налогов, что также предусматривается.

Поступления будут черпаться из следующих источников:

Таможенный сбор. — Обложение будет единообразным независимо от происхождения товаров — из колоний или из-за границы.

Только восемь видов товаров будут облагаться ввозными пошлинами: 1) чай; 2) сахар; 3) кофе и какао; 4) табак; 5) очищенный спирт; 6) вина; 7) сухие фрукты; 8) бакалейные продукты.

Продукты    21,5 млн ф. ст.

31,5

Спирт, очищенный в стране    5,0

Солод местный и привозной    5,0

Две последние пошлины предназначены для
оплаты работы самих таможен.

 

Гербовый сбор. — В нем отменяются пошлины на страховку от морских
происшествий и пожаров, а все лицензии объединяются в одну

7,5

Поземельный налог, невыкупленный

1,2

Дефицит, подлежащий покрытию, в первый год, посредством прямого налога, представляющего собой комбинацию подоходного и по земельного налогов

9,8

Общая сумма расходов

50 млн. ф. ст.

Что касается почты, то г-н Макгрегор думает, что она не должна быть источником никаких доходов. Нынешний тариф уже невозможно снизить, так как он оплачивается самой мелкой монетой, существующей в Англии. Тем не менее излишки выручки будут направляться на улучшение почтовой службы и на строительство и поддержание пассажирских пароходов.

Во всей этой системе надо заметить следующее:

1. Покровительство полностью отменяется, поскольку таможенные сборы охватывают лишь товары, которые Англия сама не производит, исключая спирт и солод. Но и эти продукты облагаются одинаково, будь то местные или иностранные.

2. Колониальная система преобразуется в нечто совершенно иное. В аспекте торговли колонии независимы от метрополии, а метрополия от колоний, так как пошлины единообразны; нет больше привилегий, и каждый свободен снабжать себя на наиболее выгодном рынке. Отсюда следует, что если какая-нибудь колония отделится от своей материнской страны политически, то это ни в чем не изменит торговлю и промышленность этой колонии. Она лишь облегчит свои финансовые тяготы.

3. Все финансовые действия Великобритании сводятся к сбору прямого налога, т.е. к сильно упрощенному таможенному сбору, и к гербовому сбору. Добавочные, вспомогательные и другие этого рода налоги и акциз отменяются, и деловые сделки — как внутренние, так и внешние — заключаются свободно и быстро. Положительный эффект таких условий трудно переоценить.

Таков, в очень кратком изложении, финансовый план, представляющий собой, по-видимому, некий тип, идеал, к которому направлены — правда, слишком издалека — реформы, проводящиеся ныне на глазах у невнимательной Франции. Это медленное движение, но все-таки движение послужит, быть может, оправданием моих предположений насчет будущего и будущих взглядов сэра Роберта Пиля.

Я старался четко поставить вопрос, волнующий Англию. Я обрисовал и поле боя, и масштабы затронутых и обсуждаемых интересов, и силы, участвующие в борьбе, и последствия победы той или другой из них. Я достаточно убедительно показал, как мне кажется, что хотя весь пыл борьбы внешне концентрируется на налогах, таможенных сборах, зерне, сахаре, речь идет о противостоянии монополии и свободы, аристократии и демократии, о равенстве или неравенстве в распределении благосостояния. Речь идет о том, будет ли законодательная власть и политическое влияние оставаться в руках грабителей или перейдет к труженикам, то есть будут ли первые по-прежнему забрасывать в мир дрожжи смут и насилия или вторые посеют в нем семена согласия, союза, справедливости и мирных отношений.

Что подумали бы об историке, который вообразил бы, что вооруженная Европа в начале века проводила множество хитроумных маневров своих бесчисленных армий, ведомых ловкими генералами, — что все это делалось лишь ради того, чтобы выяснить, кто станет владеть крохотными полями, где шли аустерлицкая или ваграмская битвы. От исхода этих битв зависело существование династий и империй. Но триумф силы может быть эфемерным; его никак, нельзя сравнить с триумфом общественного мнения. И когда мы видим, как великий народ, чье воздействие на весь мир бесспорно, впитывает в себя идеи справедливости и истины, когда мы видим, как он отвергает ложные идеи превосходства, долго несшие опасность другим народам, когда мы видим его готовность вырвать политическую власть из рук алчной и агрессивной олигархии — давайте-ка поостережемся думать — хотя первые битвы и касаются лишь экономических вопросов — поостережемся думать, будто в борьбу не вовлечены гораздо более значительные и более благородные интересы и задачи. Ибо, пройдя множество уроков несправедливости, увидев множество примеров извращенности в отношениях между народами, Англия, эта крохотная часть земной суши, Англия посеяла на своей земле ростки тоже множества великих и полезных идей. И если она стала колыбелью печати, суда присяжных, представительной системы, отмены рабства, и все это вопреки сопротивлению могущественной и безжалостной олигархии, то чего, кроме блага, может ждать мир от Англии, когда вся нравственная, социальная и политическая власть перейдет там в руки демократии посредством революции, проходящей медленно, трудно, но мирно в умах людей, и направляет этот процесс ассоциация, имеющая в своих рядах много людей, чья испытанная высокая интеллектуальность и нравственность ярким светом освещают и их страну, и наш век? Подобная революция не есть просто событие, случай или катастрофа, возникшая ввиду огромного и быстро исчезающего энтузиазма. Она, я бы сказал, есть медленный катаклизм в жизни общества, меняющий все условия и самую среду его существования. Могущественной становится справедливость, властью овладевает здравый смысл. Правилом и нормой политики становится всеобщее благо, благополучие народа, масс, малых и больших людей, сильных и слабых. Привилегии, злоупотребления, кастовость исчезают со сцены, притом не путем дворцового переворота или уличного мятежа, а путем последовательного и общего возвышения прав и обязанностей человека.

Одним словом, это триумф человеческой свободы и смерть монополии — этого Протея во многих обличиях: завоевателя, владельца рабов, теократа, феодала, промышленника, торговца, финансиста и даже филантропа. Во что бы ни рядилась монополия, она больше не выдерживает пристального взгляда общественности, которая научилась распознавать ее и в красной армейской форме, и в черной судейской мантии, и в куртке плантатора, и в расшитом золотом одеянии пэра. Свободу всем! Каждому справедливое и естественное вознаграждение за труд и его результаты? Каждому справедливый и естественный доступ к равенству в соответствии с его усилиями, интеллектом, прозорливостью и нравственностью. Свободный обмен со всем миром! Мир во всем мире! Долой колониальное порабощение, долой излишнюю армию и флот, кроме сил, необходимых для обеспечения национальной независимости? Четкое разграничение между тем, что есть и что не есть миссия и задача правительства и закона! Политическая ассоциация, сведенная к гарантированию каждому его свободы и его безопасности против всякой агрессии, будь то внешняя или внутренняя; справедливый налог для того, чтобы оплачивать труд людей, которым поручена эта высокая миссия, а не для того, чтобы служить под маской, именуемой рынками сбыта, внешней узурпации, а под именем покровительства — ограблению одних граждан другими. Вот что волнует Англию, вот что происходит на поле битвы, внешне совсем небольшом, поскольку там речь идет о таможенном вопросе. Но этот вопрос втягивает в свою орбиту рабство в его современной форме. Выступая в парламенте член Лиги г-н Гибсон говорил: “Владеть людьми, чтобы заставлять их работать на себя, или владеть, захватывая их, продуктами труда людей — все это одно и то же рабство, разница только в степени”.

Наблюдая эту революцию, которая, не скажу, готовится, а уже совершается в соседней стране, чьи судьбы — и вряд ли кто с этим не согласится — затрагивают весь мир; наблюдая явные симптомы результатов работы людей в этом направлении, симптомы, проявляющие себя в дипломатии и парламентской деятельности, в череде реформ, вот уже четыре года вырываемых из рук аристократий; наблюдая мощную агитацию, гораздо более мощную, чем агитация ирландская, и гораздо более важную по своим результатам, поскольку она направлена, помимо всего прочего, на изменение характера отношений между народами, на изменение условий их хозяйствования и на внесение в их отношения принципа братства вместо принципа антагонизма, — так вот, когда наблюдаешь все это, не можешь не изумляться глубокому, всеобщему и систематическому молчанию французской печати на этот счет. Из всех социальных феноменов, которые мне доводилось наблюдать, это молчание и особенно, так сказать, успешное молчание приводит меня в крайнее недоумение. Какой-нибудь бдительный немецкий князек сумел на несколько месяцев задержать вторжение французской революции в его владения — вот это легко понять. А то, что в великой стране, со свободой печати и слова, уже семь лет подряд совершается великое социальное движение современности и что там происходят события, которые, помимо своей общечеловеческой важности, должны оказывать и уже оказывают сильнейшее воздействие на наш собственный режим хозяйствования, то есть все то, что газеты с успехом не доводят до сведения публики, представляет собой некое стратегическое чудо, в которое не смогут поверить потомки, но в котором все-таки надо разобраться. Я знаю, что в наше время опасно нападать на периодическую печать. Она захватила власть над всеми нами. Горе тому, кто хочет уклониться от ее деспотизма и стать самостоятельным. Горе тому, кто вызывает ее ярость, которая может оказаться смертельной. Бравировать не значит быть храбрым, а значит быть безумным, ибо храбрый взвешивает шансы исхода битвы, а безумный бросается в битву без всяких шансов. Да и какой шанс у вас перед судом общественности, потому что, чтобы защититься, надо хотя бы услышать внятный голос противника, а он может раздавить вас либо пустым словом, либо молчанием? И все-таки давайте пренебрежем всем этим! Вещи приняли сегодня такой оборот, что проявление независимости может вызвать благоприятную реакцию в самом газетном мире. В мире физическом избыток зла ведет к разрушению, но в неисчерпаемом мире мысли зло может привести к возвращению добра. И разве дело в личной судьбе смельчака, который возьмет на себя инициативу борьбы? Я искренне полагаю, что газетчики обманывают людей; я уверен, что знаю, почему они так поступают. Будь что будет, но моя совесть говорит мне, что я не должен молчать.

В стране, где не развит дух объединения в ассоциации, где люди не имеют ни способности, ни привычки, ни, быть может, желания собираться вместе и открыто обсуждать свои общие интересы, газеты, что бы там ни говорили, являются не органами, а возбудителями, самостоятельными двигателями общественного мнения. Во Франции есть только две вещи: отдельные индивиды, без связей, без общения между собой, и громовой голос печати, непрестанно звучащий в ушах этих самых индивидов. Она само олицетворение критики, но ее критиковать нельзя. Да и как общественность удержит ее от чего угодно, если сама печать устанавливает правила и распоряжается общественным мнением по своему усмотрению? В Англии газеты являются комментаторами, информаторами, передатчиками идей, чувств, страстей на собраниях в Сонсилиэйшн-холле, Ковент-Гардене, Эксетер-холле. Но у нас, где газеты, так сказать, дирижируют общественностью, увидеть, как когда-нибудь ложь уступает место правде, можно, пожалуй, единственным способом: обнаружить противоречие между самими газетами и разглядеть, как сами они, в каком виде и по какому поводу контролируют друг друга.

Отсюда понятно, что если имеется какой-то вопрос, который газеты всех партий, хотят представить в ложном свете или просто окружить его молчанием, то при наших нынешних нравах и способах получения и подачи материалов они легко могут полностью ввести в заблуждение по вопросу, представляющимся узким и специальным. У вас есть что противопоставить этой новой Лиге. Нет? Вы прибыли из Лондона? Вы хотите рассказать то, что видели и слышали. Ни одна газета не даст вам своих колонок. Тогда вы решите написать книгу? Они так вам распишут ее, что вам не поздоровится, или, что еще хуже, они предоставят ей умирать собственной смертью, и вашим единственным утешением будет увидеть ее однажды у бакалейщика свернутую в бумажные рожки.

Вы вознамеритесь выступать с трибуны? Ваши речи будут усечены, искажены или опять-таки обойдены молчанием.

Именно так и случилось с вопросом, который мы сейчас рассматриваем.

То, что некоторые газеты выступили на стороне монополии и проявили себя глашатаями межнациональной ненависти, не должно никого удивлять. Монополия сосредоточивает много интересов, а ложный патриотизм — душа множества интриг, и достаточно этим интересам и этим интригам просто быть в наличии, как тотчас найдутся печатные органы, выступающие в качестве их рупоров. Но чтобы вся периодическая печать, парижская и провинциальная, на севере страны и на юге, левая и правая была единодушна в растаптывании безупречных принципов политической экономии; чтобы она лишала человека права обмена, свободного и зависящего только от его собственных интересов; чтобы она обостряла межнациональную рознь со скрытой, а то и открытой целью помешать народам сблизиться и соединить себя узами торговли; чтобы скрывать от публики факты и проявления этой проблемы — да, это явление очень и очень странное, которое, однако, должно иметь свой резон. Я попытаюсь прояснить его и изложить со всей искренностью, на какую способна моя душа. Я никогда не подвергаю нападкам чистосердечные мнения, я уважаю их все. Я ищу только объяснения факта одновременно из ряда вон выходящего и бесспорного, как такового, а также ищу ответа на вопрос: как же получилось, что среди неисчислимого множества газет, представляющих все системы, даже самые эксцентричные, какие способно породить воображение, пишущих о социализме, коммунизме, отмене права на наследство, собственности, даже семьи, среди них не нашлось ни единого защитника права на обмен, права людей обмениваться между собой плодами своего собственного труда? Какое такое стечение обстоятельств сделало газеты всех оттенков, такие разные и так ругающие друг друга по любому другому вопросу, столь трогательно единодушными в защите монополии и в неустанном подхлестывании межнациональной неприязни, и вот именно этим они держатся, усиливаются и завоевывают новые позиции?

Прежде всего газеты первого разряда прямо заинтересованы в поддержании во Франции протекционистской системы. Я имею в виду те газеты, которые открыто субсидируются комитетами монополистов, сельских хозяев, промышленников, колонистов. Заглушить и задушить идеи экономистов, популяризировать софизмы, поддерживающие режим ограбления, прославлять индивидуальные интересы, противостоящие общему интересу, окружить полнейшим молчанием факты и события, могущие пробудить и просветить общественность, — такова миссия, которую они на себя возложили, да и деньги, получаемые ими от монополии, они хотят добросовестно отработать.

Но столь безнравственная задача влечет за собой другую задачу, еще более безнравственную. Недостаточно систематизировать ошибку, так как ошибка эфемерна по своей природе. Надо еще предвидеть то время, когда учение о свободе обмена, овладевшая умами, воплотится в законы; и поистине мастерский удар — попробовать доказать заранее, что такое невозможно. Поэтому газеты, о которых я говорю, не ограничиваются теоретическим обоснованием взаимной изоляции народов. Они еще и стремятся вызывать и раздувать взаимное раздражение народов, поскольку те, дескать, привыкли обмениваться пушечными ядрами, а не товарами. Нет ни одной дипломатической неурядицы, которую они не использовали бы именно в этих целях. Эвакуация из Анконы, восточные дела, право визита военных кораблей в иностранные порты, Таити, Марокко все годится. “Пусть народы ненавидят друг друга, — говорит монополия, — игнорируют, отталкивают, злобствуют, перегрызают друг другу глотки, и тогда, какова бы ни была судьба идей и учений, моего царства хватит надолго!”

Нетрудно проникнуть в секреты, диктующие поведение так называемых газет парламентской оппозиции среди противников союза и свободного общения народов.

По нашей конституции контролеры министров сами становятся министрами, если их контроль достаточно жесток и популярен, чтобы принизить и опрокинут тех, чье место они хотят заступить. Что бы там ни думали о подобном устройстве во всех других отношениях, нельзя не согласиться, что оно великолепно приспособлено для разжигания борьбы между партиями за обладание властью. Депутаты, прочащие себя на будущие министерские посты, могут лелеять только одну мысль, и эту мысль народный здравый смысл выражает тривиально, но энергично: “Сгинь! Тут я буду”. Понятно, что такая сугубо личная оппозиция естественным образом делает центром своих действий какие-нибудь внешние вопросы. Нельзя долго обманывать публику насчет того, что она сама видит, может даже потрогать и что затрагивает ее непосредственно. Однако что касается происходящего за границей и поступает к нам в искаженных и усеченных переводах, то тут нет никакой нужды придерживаться правды, а достаточно и легко соорудить некую иллюзию, которая продержится некоторое время. К тому же, обращаясь к национальному духу, столь крепкому во Франции, провозглашая себя единственным защитником нашей славы, нашего знамени, нашей независимости, непрестанно твердя, что правительство связано с иностранными интересами, можно внушить уверенность, что ты бьешься против правительства в союзе со всем непобедимым народом, ибо какой министр может надеяться остаться у власти, если общественность считает его трусом и предателем, продавшимся народу-сопернику?

Поэтому партийные лидеры и газеты, привязанные к их колесницам, прямо-таки вынуждены подстрекать народы к взаимной ненависти, ибо как утверждать, что правительство трусливо, если не утверждать, что заграница нагла? Как доказать, что нами управляют предатели, если предварительно не доказать, что мы окружены врагами, желающими диктовать нам законы?

Тем самым газеты, занимающиеся возвышением какой-либо личности, вместе с газетами, состоящими на жаловании у монополистов, делают неизбежным мировой пожар и, конечно же, отдаляют на очень далекое время всякое сближение между народами, всякую торговую реформу.

Высказываясь подобным образом, автор этой книги не намеревается заниматься политикой и совершенно свободен от духа партийности. Он, автор, не привязан ни к одной из великих личностей, борьба между которыми заполнила газеты и трибуны. Но он всей душой привязан к общим и постоянным интересам своей страны, к делу истины и извечной справедливости. Он убежден, что эти интересы и интересы всего человечества едины, а не взаимно противоречивы, и поэтому расценивает как верх извращенности превращение неприязни и ненависти между народами в парламентскую военную машину. Впрочем, он совсем не приветствует внешнюю политику нынешнего кабинета, потому что он не забыл, что человек, проводящий ее, употребил против своих соперников то же самое оружие, которое его соперники сегодня обращают против него.

Попробуем поискать международную беспристрастность и, следовательно, экономическую истину в легитимистских и республиканских газетах. Эти два направления движутся вне всяких вопросов о личностях, поскольку доступ к власти им закрыт. Казалось бы, ничто не мешает им независимо выступать за дело свободы торговли. Однако и они настроены против свободного общения народов. Почему? Я не хочу подвергать нападкам ни намерения, ни лиц. Я признаю, что в этих двух больших партиях могут существовать взгляды, правомерность — но не искренность! — которых можно оспаривать. К сожалению, как раз искренность далеко не всегда присутствует в газетах, излагающих эти взгляды. Когда ставишь перед собой задачу каждодневно подрывать порядок вещей, который считаешь плохим, то в конце концов становишься неразборчивым в выборе средств для собственных действий. Чинить трудности властям, компрометировать их — такова печальная необходимость политики, если она направлена лишь на то, чтобы расчистить почву от институций и людей, находящихся на ней, и поместить на их место других людей и другие институции. И тут тоже призывы к патриотизму, чувству национальной гордости, славы, превосходства служат самым эффективным оружием. Чрезмерность и заблуждение входят в привычку. Благополучие и свобода граждан, великое дело братства народов без зазрения совести приносятся в жертву делу предварительного разрушения всего этого; и такое разрушение эти партии считают своей первейшей задачей и первейшим долгом.

Что ж! Допустим, требования и условия полемики требуют от оппозиционной печати жертвовать свободой торговли, потому что, предполагая гармонию международных отношений, такая свобода лишает ее лучшего орудия нападения. Но тогда проправительственная печать вроде бы должна поддерживать эту свободу. Но она этого не делает. Правительство, сгибаемое тяжестью единодушных обвинений, чувствующее, что его непопулярность выбивает у него почву из-под ног, хорошо знает, что слабый голос его газет не заглушит воплей всех оппозиций, взятых вместе. Оно прибегает к другой тактике. Его обвиняют, что оно служит иностранным интересам? Ладно! Оно фактами докажет свою независимость и свою гордость. Оно сделает все, чтобы сказать стране: Видите? Я повсеместно увеличиваю тарифы; я не отступаю перед враждебным натиском дифференциальных пошлин; и среди бесчисленных островков Великого океана я завладеваю одним, но таким, который должен вызвать как можно больше недовольства и вражды со стороны иностранцев!

Разоблачить все эти интриги вполне могла бы местная, печать, печать департаментов.

Со мной осталась бедная служанка,
Ее не заразил тлетворный воздух

Но вместо того чтобы твердо реагировать на парижскую печать, она смиренно, да и просто глупо, ждет ее указаний. Она не хочет жить собственной жизнью. Она привыкла получать по почте идеи, которые надо развертывать, маневры, к которым надо прибегать, и все это ради г-на Тьера, г-на Моле или г-на Гизо. Перья скрипят в Лионе, Тулузе, Бордо, но голова работает в Париже.

Так и получается, что стратегия газет, будь то парижские или провинциальные, левые, правые или центристские, вовлекает их к единению с газетами, находящимися на содержании комитетов монополистов, и все вместе они вводят в заблуждение общественное мнение насчет великого социального движения, совершающегося в Англии; они не говорят о нем ничего, а если и приходится сказать несколько слов, например об отмене рабства, то они изображают дело как законченный макиавеллизм, имеющий своей дальней целью эксплуатацию всего мира Великобританией даже посредством самой свободы.

Мне кажется, что столь наивное предостережение рассеется по прочтении этой книги. Когда видишь, как действуют фритредеры, как говорят, когда прослеживаешь шаг за шагом развертывание их мощной агитации, которая волнует и захватывает весь народ и завершением которой наверняка будет падение олигархического господства, делающего, по нашим же утверждениям, Англию опасной, тогда, думаю, просто невозможно вообразить, будто столько усилий и упорства, столько искреннего стремления и живой активности направлены на достижение единственной цели: обмануть соседний народ, побудив его принять у себя законы хозяйствования, основанные на справедливости и свободе.

В конце концов, прочтя эту книгу, придется признать, что в Англии существует два класса, два народа, два круга интересов, два принципа, одним словом — аристократия и демократия.

Одна желает неравенства, другая стремится к равенству; одна отстаивает ограничения, другая требует свободы; одна хочет завоеваний, колониального режима, политического превосходства, безраздельного владычества на морях, другая трудится ради всеобщего освобождения, то есть отказа от завоеваний и захватов, хочет разбить колониальные цепи, а в международных отношениях убрать искусственные комбинации и установить свободные и добровольные отношения торгового обмена. Разве не абсурдно одинаково ненавидеть эти два класса, две народа и два принципа, из которых один благоприятен человечеству, а другой вредит ему? Тот, кто не хочет впасть в слепую, в грубейшую непоследовательность, должен протянуть руку либо английскому народу, либо английской аристократии. Если свобода, мир, равенство закона для всех, право на естественную оплату труда — это также и наши принципы, то мы должны быть солидарны с Лигой. Если же, напротив, мы полагаем, что грабеж, захват, монополия, неуклонное завоевание всех районов земного шара суть, для какого-либо народа, элементы величия, не мешающие спокойному развитию других народов, тогда нам надо объединиться с английской аристократией. Но, еще и еще раз скажу, будет верхом абсурда, который неизбежно сделает нас посмешищем других народов и заставит нас когда-нибудь краснеть за собственное безумие, если, наблюдая битву этих двух противоположных принципов, мы будем в равное мере слать проклятия бойцам обоих лагерей. Такое поведение, достойное лишь детской стадии развития общества, но странным образом почитаемое за проявление национальной гордости, до сих пор могло объясняться полным неведением о самом факте этой борьбы, в котором нас держали. Но упорствовать в том же самом теперь, когда о борьбе стало известно, это значит признать, что у нас нет хоть сколько-нибудь устоявшихся принципов, взглядов, идей; это значит отречься от собственного достоинства; это значит объявить всему изумленному миру, что мы больше не люди и что не рассудок, а слепой инстинкт руководит нашими поступками и привязанностями.

Если я не впадаю в иллюзию, то эта книга должна также представлять определенный интерес к с литературной точки зрения. Ораторы Лиги часто восходили на высочайшие ступени политического красноречия, да иначе и не могло быть. Каковы внешние обстоятельства и каково состояние души, которые способны вызвать и проявить всю мощь ораторского искусства? Разве не сама великая борьба стирает всякий личный интерес оратора перед огромностью интереса общественного? И какая другая борьба может иметь такой характер, как не эта, в которой самая живучая аристократия и самая энергичная демократия в мире борются между собой оружием законности, слова и рассудительности, первая — за свои несправедливые и вековые привилегии, вторая — за священные права труда, за мир, свободу и братство в большой человеческой семье?

Наши отцы тоже вели подобную борьбу, и мы видели, как революционная страсть превращала в могучих трибунов людей, которые, не будь этих революционных бурь и потрясений, оставались бы посредственностями, о которых не знал бы мир, и сами они не знали бы себя. Революция, как горящий уголь, коснувшийся уст Исайи, коснулась их уст и воспламенила их сердца. Но в те времена социальная наука, знание законов, которым подчинено человечество, еще не могли питать и направлять их бурное красноречие. Учения Рейналя и Руссо, древние чувства, заимствованные у греков и римлян, заблуждения ХVIII века и декламаторская фразеология, которой обычно прикрывались эти заблуждения — все это хотя и не отнимало ничего, а даже придавало некую пылкость ораторству, все-таки делало его бесплодным для века более просвещенного. Ибо говорить страстно — это еще не все; надо говорить также и умно и, затрагивая сердца, удовлетворять интеллект.

Я думаю, что именно эти свойства мы находим в речах Кобдена, Томпсона, Фокса, Гибсона, Брайта и других. Это уже не магические слова, не имеющие четкого определения, такие, как свобода, равенство, братство, скорее пробуждающие инстинкты, чем порождающие идеи. Это наука, точная наука, наука Смита и Сэя, которая, конечно, может для своего распространения заимствовать огонь отрасти, но ее собственный свет не гаснет никогда.

Я далек от того, чтобы подвергать сомнению ораторские таланты людей моей страны. Но разве не требуются определенная публика, определенный театральный зал и прежде всего определенное дело, чтобы мощь слова поднялась на ту высоту, которой ей вообще дано достигнуть? И разве слово достигает таких высот в войне за министерские портфели, в личных соперничествах, в антагонизмах кружков и кланов, когда народ, страна, человечество оказываются вроде бы не у дел, когда борющиеся стороны с отвращением отвергают всякий принцип, всякую внутренне связную политическую мысль, когда в результате какого-нибудь правительственного кризиса они совершенно легко меняют друг у друга и идеи, и министерские кресла, так что горячий патриот превращается в осторожного дипломата, а апостол мира — в Тиртея*[A8] войны? Неужто во всех этих мелких обстоятельствах и делах может возвыситься ум и подняться душа? Нет, для политического красноречия нужна другая обстановка, другой воздух. Нужна борьба, но не борьба личностей, а борьба вечной справедливости против упорствующей несправедливости. Нужен пристальный взгляд на великие результаты, чтобы душа созерцала их, желала, надеялась на них, лелеяла их и чтобы язык человеческий не служил ничему иному, кроме как вливать в другие симпатизирующие души это могучее желание, благородный замысел, чистую любовь и бесценную надежду.

Одна из самых характерных и самых поучительных особенностей, отличающих агитацию, о которой я пытаюсь поведать моей стране, — это полное отвержение фритредерами всякого духа партийности и отмежевание от вигов и тори.

Разумеется, дух партийности всегда изображает себя как дух общественности. Однако существует один верный признак, по которому можно отличить один дух от другого. Когда нечто предлагается на рассмотрение парламента, общественный дух спрашивает: что ты есть? Партийный дух опрашивает иначе: от кого ты пришло? Если предложение пришло от министра, значит оно плохое или должно быть плохим; основание для отклонения — предложение исходит от министра, которого надо свергнуть. Дух партийности — величайший бич народов, живучих при конституционном режиме. Постоянно воздвигая разные препятствия на пути управления страной, он мешает благу воплотиться в жизнь внутри страны. А поскольку он, этот дух, ищет себе точку опоры главным образом во внешнеполитических вопросах и поскольку его тактика заключается в их обострении, чтобы показать, что кабинет не умеет вести внешние дела, отсюда следует, что дух партийности, пребывая в оппозиции, превращает народ, страну в вечного антагониста других народов и в источник постоянной угрозы войны.

С другой стороны дух партийности, присутствующий на министерских скамьях, не является ни менее слепым, ни менее компрометирующим страну. Существование правительства зависит теперь не от его умения или неумения вести дела, а от черных или белых шаров вопреки всему, первой заботой кабинета оказывается рекрутирование как можно большего числа своих сторонников путем подкупа парламентариев и избирателей.

Английский народ больше других страдал от долгого господства партийного духа, и нам следует усвоить урок, преподаваемый нам сейчас фритредерами, которые, имея в парламенте больше ста своих депутатов, преисполнены решимости рассматривать каждый вопрос сам по себе, связывая его с принципами общей справедливости и общей полезности и не беспокоясь о том, понравится ли положительное или отрицательное голосование Пилю или Расселу, тори или вигам.

Вообще в этой книге содержатся, как мне представляется, полезные и практические уроки. Я имею в виду не экономические знания, хотя распространять их, разумеется, тоже вполне уместно. Сейчас я имею в виду тактику действий в рамках закона в целях решения большой национальной проблемы, иными словами — искусство агитации. Мы еще новички в стратегии такого рода. Я не боюсь оскорбить национальное самолюбие, говоря, что долгий опыт дал англичанам знание, которого нам не хватает, научил их способам добиваться победы принципа не однодневной схваткой, а медленной, терпеливой, упорной борьбой, содержательной дискуссией, воспитанием общественного мнения. Существуют страны, где человек, задумавший какую-нибудь реформу, сразу начинает требовать от правительства провести ее в жизнь, нисколько не заботясь насчет того, подготовлены ли уж в его стране к такой реформе. Правительство не реагирует никак, на том дело и кончается. В Англии же человек, которого осенила полезная мысль, прежде всего обращается к тем из своих сограждан, которые склонны эту мысль поддержать. Люди собираются, организуются, набирают себе сторонников. И тут уже проходит первая обработка идеи, из которой испаряются пустые мечтания и утопии. И если сама идея имеет определенную ценность, она завоевывает себе плацдарм, проникает во все социальные слои, и все это происходит постепенно и последовательно. Какая-либо противоположная идея тоже приводит к созданию ассоциаций и очагов противодействия. Это период всеобщего публичного обсуждения, петиций, парламентских запросов и предложений, непрестанно возобновляемых. В парламенте подсчитывают голоса, оценивают степень успеха, развивают его, проводя чистку в списках избирателей, и когда наконец наступает день триумфа, парламентский вердикт не есть революция, а есть лишь констатация преобладающего умонастроения. Реформа закона следует за реформой идей, и можно быть уверенным, что такое народное завоевание обеспечено навсегда.

С этой точки зрения пример Лиги представляется мне заслуживающим подражания у нас. Позволю себе привести выдержки из высказываний на этот счет одного немецкого путешественника, г-на Й. Г. Коля: “Постоянные заседания комитета Лиги проходят в Манчестере. Благодаря любезности одного моего друга я попал в обширный зал, где увидел и услышал вещи, удивившие меня до крайней степени. Джордж Вильсон и другие известные руководители Лиги, собравшиеся в зале Совета, приняли меня со всей открытостью и приветливостью, они сразу отвечали на все мои вопросы и ознакомили меня со всеми подробностями своей работы. Я не мог удержаться от того, чтобы спросить самого себя, а что случилось бы в Германии с людьми, талантливо и смело атакующими фундаментальные законы государства. Они, конечно, давно сидели бы в темных тюремных камерах, а не занимались бы свободно и смело своим великим делом на глазах у всех. Я задавался также вопросом, допустили бы в Германии такие люди иностранца ко всем своим секретам, делая это с такой непринужденностью и сердечностью.

Я был удивлен, что члены Лиги, все эти люди, не занимающие государственных постов, торговцы, фабриканты, литераторы, взялись за большое политическое дело, как министры, как государственные деятели. Похоже, что умение вести общественные дела — врожденная способность англичан. За все время, что я находился в зале Совета, туда приносили множество писем, их вскрывали, прочитывали и тотчас, без всякой задержки, посылали ответы. Письма приходили со всех концов Соединенного Королевства, были по содержанию самыми разными, но все касались дела, которым занимается ассоциация. В некоторых сообщались новости о деятельности членов Лиги или их противников, ибо Лига всегда видит и старается видеть и своих друзей, и своих врагов...

Через свои местные ассоциации, созданные по всей Англии, Лига теперь влияет на всю страну и стала очень важной организацией. Ее фестивали, выставки, банкеты, собрания представляют собой большие народные торжества... Любой член Лиги, уплативший взнос в 50 ф. ст. (1250 франков) получает место и голос в Совете... Лига имеет комитеты рабочих, содействующие распространению ее идей среди трудящихся классов, и комитеты дам, призванные обеспечить симпатию и сотрудничество представительниц прекрасного пола. У нее есть преподаватели и профессора, ездящие в качестве ораторов по всей стране, разжигая огонь агитации среди людей. Эти ораторы часто устраивают конференции и публичные дискуссии совместно с ораторами противоположной партии, и почти всегда последние выходят побежденными из таких битв... Члены Лиги письменно обращаются непосредственно к королеве, герцогу Веллингтону, сэру Роберту Пилю и к другим высокопоставленным деятелям и не упускают случая послать им свои газеты и обстоятельные доклады, где всегда верно и правдиво отражается их деятельность. Иногда они направляют к самым видным и самым знаменитым английским аристократам своих делегатов, чтобы те бросили им прямо в лицо самую жесткую правду.

Разумеется, Лига не пренебрегает могуществом сторукого Бриарея, каковым выступает печать. Она не только распространяет свои взгляды через доброжелательные к ней газеты, она сама выпускает немало периодических публикаций, целиком посвященных ее делу. В них содержатся сведения о действиях Лиги, о денежных подписках в ее фонд, собраниях, речах против запретительного режима, в которых в тысячный раз повторяется, что монополия несовместима с естественным порядком вещей и что цель Лиги — добиться справедливого порядка, угодного Провидению... Ассоциация за свободу торговли особенно охотно прибегает к небольшим и дешевым брошюрам и листовкам. Брошюра — наиболее предпочитаемое оружие в английской полемике. С помощью этих кратких и популярно изложенных трактатов, по два су за экземпляр, написанных такими знаменитыми авторами, как Кобден и Брайт, Лига постоянно воздействует на публику и, — если говорить военным языком, ведет непрерывную перестрелку. Она прибегает и к еще более легкому оружию — афишам и плакатам, содержащим краткие призывы, изречения, афоризмы, даже стихотворные строки, философские или сатирические, серьезные или веселые, но всегда имеющие сюжетом две вполне конкретные вещи: монополию и свободный обмен... Лига и анти-Лига воюют между собой даже в букварях, сея тем самым элементы дискуссии в умы будущих поколений.

Все тексты Лиги не только хорошо пишутся, но и хорошо печатаются, брошюры снабжаются обложками и складываются для дальнейшего распространения в помещениях манчестерского комитета. Я прошел множество комнат, где все типографские операции проводятся с начала до конца, пока не попал в большое складское помещение, где книги, газеты, доклады, таблицы, брошюры, плакаты упакованы в тюки, похожие на тюки муслина или какой-нибудь галантереи. Наконец мы добрались до букетной, где элегантные дамы предложили нам чаю. Завязался разговор”. (И т.д.)...

Поскольку г-н Коль говорил также об участии английских дам в деле Лиги, я надеюсь, что никто не найдет неуместными некоторые мои размышления по этому поводу. Я подозреваю, что читатель может быть удивлен и смущен, даже, быть может, возмущен, узнав, что в этих бурных дебатах участвует женщина. Вроде бы женщина теряет свою грацию, погрязая в этой, так сказать, научной мешанине ершистых и варварских слов “тарифы”, “заработки”, “прибыли”, “монополии”. Что, казалось бы, общего, между сухими рассуждениями и эфирным существом, ангелом нежных привязанностей, поэтической и преданной натурой, единственное предназначение которой — любить и нравиться, сочувствовать и утешать?

Но если женщина и страшится какого-нибудь тяжеловесного умозаключения и холодной статистики, она все-таки наделена чудесной проницательностью, находчивостью, уверенностью оценки, и все эти качества позволяют ей подойти к серьезному делу с такой стороны, что все оно, это дело, будет соответствовать склонностям ее сердца. Она сразу поняла, что усилия Лиги служат делу справедливости и, так сказать, исправления по отношению к страждущим классам. Она поняла, что милостыня — далеко не единственная форма благотворительности. Мы всегда готовы помочь в беде, говорят они, но это не есть основание для того, чтобы закон творил бедных. Мы хотим накормить тех, кто голоден, одеть тех, кому холодно, но мы рукоплещем усилиям, имеющим целью опрокинуть барьеры, воздвигнутые между одеждой и наготой, между продуктами питания и недоеданием.

Да и вообще, разве роль английских дам в деле Лиги не находится в совершенной гармонии с миссией женщины в обществе? Празднества, вечера для фритредеров — всему этому дамы придают блеск, теплоту, саму жизнь; они придают ее ораторским состязаниям, на которых решается судьба масс; они вручали прекрасный кубок самому красноречивому оратору и самому неутомимому защитнику свободы.

Один философ сказал: “Народу нужно сделать только одну вещь, чтобы развить у себя все добродетели и всю полезную энергию. Он просто должен почитать достойное почитания и презирать достойное презрения”. А кто естественный раздатчик и стыда, и славы? Женщина. Женщина, наделенная тактом, этой надежной вещью, с помощью которой она быстро угадывает нравственность цели, чистоту мотивов, приемлемость форм. Женщина, будучи простым наблюдателем наших социальных битв, всегда беспристрастна, чего часто не хватает нашему полу. Корыстный интерес, холодный расчет никогда не проникают в женскую любовь ко всему благородному и прекрасному. Наконец, женщина умеет защищать людей слезами и командовать ими улыбкой.

Когда-то дамы награждали победителей на рыцарских поединках. Отвага, ловкость, пощада побежденному сопровождались опьяняющим шелестом их рукоплесканий. В те времена смут и насилия, когда грубая сила обрушивалась на слабых и малых, все-таки в смелости поощрялось великодушие, а в солдатских привычках рыцаря поощрялись честность и порядочность.

Так что же? Неужели потому, что времена переменились, прошли века за веками, мускульная сила уступила место нравственной энергии, несправедливость и угнетение приняли другие формы, а борьба переместилась с полей битв на почву идей, неужели по всему этому миссия женщины закончилась? Неужели она навсегда будет отстранена от социальных движений? И ей будет запрещено оказывать на новые нравы свое благотворное влияние, и под ее взглядом не будут расцветать добродетели более высокого порядка, которых требует современная цивилизация?

Нет, такого быть не может. Нет такой ступени в восходящем движении человечества, на которой остановилось бы навсегда воздействие женщины. Цивилизация трансформируется и растет, и воздействие женщины тоже должно трансформироваться и расти, а не самоуничтожаться, иначе образуется необъяснимая пустота в социальной гармонии и в порядке вещей, угодном Провидению. В наши дни женщине принадлежит возможность и право награждать неоценимой наградой и оказывать непобедимое поощрение уже не единственно храбрости вооруженного человека, а нравственным достоинствам, интеллектуальной мощи, гражданскому мужеству, политической чистоплотности, просвещенной филантропии. Пусть кто угодно будет пытаться высмеять это вхождение женщины в новую жизнь века, я же вижу в этом только серьезное и трогательное. О, если бы теперь женщина бросала на какую-нибудь политическую гнусность убийственный взгляд презрения, какой она бросала некогда на трусливого воина! Если бы она с головы до пят покрывала смертельной иронией теперь уже не рыцаря, бежавшего с ристалища или купившего себе жизнь ценой чести, а торговца голосами, предателя депутатского мандата, дезертира с поля битвы за правду и справедливость!.. О, тогда в нашей борьбе не было бы сцен нравственного падения и мерзостных поступков, коробящих возвышенные сердца, жаждущие славы и достоинства своей страны! Да, у нас есть мужчины самоотверженной души и могучего ума, но, видя, что повсюду властвует интрига, они укутываются в покров сдержанности и гордости. Они гнутся под ударами завистливой посредственности и угасают в мучительной агонии, отчаявшиеся, непризнанные. Такие элитарные натуры доступны пониманию лишь женского сердца. Если самая отвратительная гнусность искорежила все наши институции, если низменная алчность, не довольствуясь своим безраздельным владычеством, нагло желает возвести себя в систему, если свинцовый воздух висит над нашей общественной жизнью, то, быть может, причину всего этого надо искать в том, что женщина еще не взяла на себя миссию, порученную ей Провидением.

Пытаясь указать на некоторые из уроков, которые можно извлечь из чтения этой книги, хочу сказать — хотя это ясно и так, — что все достоинства книги принадлежат ораторам, чьи речи я перевел. И именно как переводчик и первым должен признать слабость самого перевода, да и подобранного мною состава книги. Я не выразил всю силу красноречия Кобдена, Фокса, Джорджа Томпсона. Я пренебрег тем, чтобы познакомить французскую публику с другими сильнейшими ораторами Лиги —
гг. Муром, Вильерсом и полковником Томпсоном. Я совершил ошибку, не обратившись к столь обильным и драматичным источникам как парламентские дебаты. Наконец, имея в своем распоряжении множество материалов, я мог бы сделать более точный и аккуратный их выбор, чтобы показать со всей наглядностью успехи агитации. Но всем этим недоработкам и пропажам у меня есть только одно извинение. Мне не хватало ни времени, ни объема будущего труда, особенно объема, ибо разве решился бы я выпустить несколько томов, когда не уверен в судьбе единственного тома, который я и представляю на суд публики?

По меньшей мере, я надеюсь, что книга эта пробудит некоторые надежды в определенной школе экономистов. Было время когда она обоснованно полагала, что ее принцип восторжествует лишь в неблизком будущем. Но хотя в обывательской среде существовало еще множество предрассудков и предубеждений: интеллектуальный класс, изучающий науки о морали и политике, постепенно освободился от них. Эти люди еще спорят насчет своевременности постановки и решения тех или иных вопросов, но что касается теории, что касается идей, авторитет Смита, Сэя и их сподвижников уже бесспорен.

Однако вот уже прошло два десятка лет, и, к сожалению, нельзя утверждать, что политическая экономия завоевала новые позиции. Было бы даже мало сказать, что она потеряла старые, и почти можно утверждать, что у нее не осталось ничего, если не считать крохотного пространства, на котором выстроено и высится здание Академии нравственных наук. В теории самые странные причуды, самые апокалиптические видения, самые диковинные утопии овладели умами поколения, которое следует за нами. В практике монополия шествует от одного завоевания к другому. Колониальная система расширила и упрочила свои основы. Протекционистская система превратила оплату труда в фальшивку, а общий интерес стал объектом грабежа. Наконец, сама школа экономистов пребывает, так сказать, в историческом состоянии, ее книги читают, как разглядывают памятники, рассказывающие о временах, которых больше нет,

И все-таки группа, пусть горстка, людей остались верны принципу свободы. Они были бы верны ему, даже если бы находились в еще большей изоляции, ибо экономическая истина овладевает душой с не меньшей властностью, чем математическая очевидность.

Но, хотя их не покидает вера в конечный триумф истины, невозможно представить себе, чтобы они не чувствовали глубокого разочарования, наблюдая состояние умов и деградацию идей. Это чувство нашло отражение в недавно вышедшей книге, безусловно представляющий собой капитальный труд экономической школы после 1830 года. Не жертвуя ни одним принципом, автор книги г-н Дюнуайе чуть ли не в каждой строке говорит, что принципы эти воплотятся в жизнь лишь в отдаленном будущем, когда жестокий опыт, заменяющий отсутствующую рассудительность, рассеет все губительные предубеждения, которые так ловко поддерживаются и эксплуатируются людьми, преследующими свои частные интересы.

Вот в таких печальных обстоятельствах я все-таки надеюсь, что моя книга, несмотря на ее недостатки, послужит немалым утешением, пробудит немало надежд и оживит страсть и преданность в сердцах моих политических друзей, показав им, что если факел истины гаснет в одном месте, он успевает зажечь другой в другом месте, что человечество идет не назад, а вперед гигантскими шагами и что не так уж далеко то время, когда союз и благополучие народов будут зиждиться на незыблемой основе: свободное и братское общение людей всех верований, всех климатических зон и всех рас.


001 Anderson. 3-е Voyage de Cook.
002 Резолюция Совета Лиги, май 1845 года.
003 Лига против хлебного закона.
004 Можно вспомнить в этой связи речи лорда Абердина и сэра Роберта Пиля по случаю послания нового президента Соединенных Штатов. А вот как высказался на этот счет г-н Фокс на одном из собраний Лиги, притом под аплодисменты шести тысяч присутствовавших: "Так что же это за территория, о которой спорят? Триста тысяч квадратных миль, их которых мы требуем себе одну треть. Бесплодная пустыня, застывшая лава, американская Сахара, бухта Ботани краснокожих, царство бизонов и горстки индейцев, гордящихся, что носят имена Плоская Голова, Разбитый Нос и т.п. Ничего себе предмет спора? С таким же успехом Пиль и Полк побудили бы нас спорить о горах на Луне. Но пусть род человеческий утвердится на этой территории, пусть люди, не имеющие более гостеприимного отечества, культивируют там более или менее плодородные участки. И когда промышленность прокатится вдоль границ этой территории в колеснице своей мирной победы, когда в молодых городах будет множество жителей, когда Скалистые горы будут пересечены железными дорогами, когда каналы соединят Атлантический и Тихий океаны, а по реке Колумбии будут плавать парусники и пароходы, вот тогда наступит время поговорить об Орегоне. Но и тогда дело обойдется без пехотных батальонов, без военных кораблей, без обстрела городов и кровопролития, ибо свободная торговля мирно завоюет для нас Орегон, даст все Соединенные Штаты, если позволительно назвать завоеванием то, что служит благом для всех. Они будут поставлять нам свои товары, мы будем оплачивать их нашими товарами. В Америке не будет ни одного первопроходца, на одежде которого не будет марки Манчестера, клеймо Шеффилда будет на каждом ружье охотника за дичью, а лен Спиталфилда будет нашим знаменем на берегах Миссури. Орегон будет завоеван, так как он будет добровольно работать на нас. А чего лучшего можно требовать от завоеванного народа? Для нас он будет растить хлеба и поставлять их нам, не требуя взамен от нас никакого его обложения - того самого, которое позволяет английскому губернатору пренебрегать местными законами, а английской солдатне - глумиться над местным населением. Свободная торговля - вот истинное завоевание! Оно надежнее, чем завоевание оружием. Вот империя, сосредоточившая в себе все самое благородное, вот господство, основанное на взаимной выгоде, а не то деградирующее господство, которое приобретается мечом и сберегается непопулярным правлением. (Продолжительные аплодисменты и восклицания.)"